Страница 16 из 64
— Так... всей ватагой и кутили и мутили?..
— А то што ж... Надоели, наконец, государю их воровства — и нашлись добрые люди: намотали ему на ус... что попу простому править, выше архиреев стоя, грех великий. Преподобной Левкий прямо доказал, как вредно попа-проходима слушаться... Тут покончили, забывшись совсем, вороги царицу Настасью: опоили, вишь, утроба чуть не лопнула, а худощава была в последние годы... Отчего же раздуть, коли не от лихого зелья? Царь и прозрел в печали великой... Мы, разумеется, тешили его, как могли... чтобы забыл потерю. Отец Мисайло у черкашен выспросил, что бабы у их больно приглядные. И затребовали княжну черкасскую... подлинно, не покойнице чета, всем взяла. Да и погневливее будет, чем царица Настасья: ту не скоро, бывало, раздражишь, а эта — что зелье (порох)!.. Разом взорвёт! Ей — всё нипочём. И царь таков же теперь... Полно ему неволить себя!..
— И доступен государь жалобщикам?
— На ворогов-то своих? Как же!.. Всё выслушает — и рассудит. Ступай к нам... Я уж с десяток подобрал: молодец к молодцу... все обиженные, как ты же... Хочешь, впишу сейчас же тебя?
— Погоди, милостивец... дай в толк взять!.. Я не прочь... послужить государю.
— Не неволю!.. — проговорил Яковлев, берясь за столб, в котором вписаны были навербованные в новую службу царскую служилые люди. — Подумай, пожалуй... Я бы советовал и не думавши идти. Поверь, честь велика, и житьё будет привольное, меньше ответственное, больше и справедливей ценимое... Десять сотен ведь всего набирать велено... Сотни с две уж на примете есть. Я готов тебя в свою десятню занести. Не какие-нибудь тут оборвыши вписаны... На прощанье попросился сам дворской Афанасий Иваныч, князь Вяземский. За ним есть, как и я же, два стольника, шестеро стряпчих, голова пятисотенной, князь Токмаков... Тебя за ним впишу... Из каких ты?
— Боярский сын, Суббота Осорьин... коли милость будет...
— Изволь... Потом у всех государь имена сам переменит либо прозванья свои даст.
— Только вот что, государь милостивой... прежде решенья моего пусти ты меня хоть на неделю к отцу съездить... Письмо его позапрошлое лето только получил — и сам не знаю: как он и что теперь...
— Изволь, настрочим тебе пропуск по третий день Рождества... явишься в Александрову слободу, что за лаврой Троицкой...
— И ничего мне не будет от головы да от воеводы?..
— Как смеют... коли я пущу?! Хочешь, припишу «нигде не задерживать»?
— Будь милостив.
— Почему не исполнить твоей просьбы... изволь! Будь же к сроку готов... туда. Куда ехать-то тебе?
— В Новгородскую четь, в Водскую пятину, в Ореховский уезд...
— О! Да как далеко отсель!., не успеешь... на Крещенье пусть срок! Буду в Москве в ту пору. Явись ко мне... в Китай, по стороне Знаменского монастыря двор мой... помни же!.. На, возьми на дорогу это...
Он подал кошелёк Субботе.
Пропуск вручён, и, освобождённый в первый раз после семи лет ссылки, Суббота поехал из Переяславля Рязанского новой дорогой, не чуя под собой земли. Конь был здоровый и прежде вечера домчал до Рязани... Перед Москвой пришлось день потерять, пока впустили в столицу, оцепленную словно от какого нашествия. С отъездом царя Москва загрустила. Народ толпился в храмах, служил молебны. Везде уныние.
— Что такое у вас поделалось? — примеряя новый охабень и сторговав чуть не за бесценок пышный, яркоцветный кафтан, спросил Суббота у купца.
— Ты приезжий, должно быть, и не ведаешь, что царь-государь нас оставил. Посольство нарядили мы к ему... принять-то принял, да наговорил про такие новшества. А сам всё грозил да сулил гнев свой. Так что у всех голова кругом идёт. Что-то будет?!
— Я сам слуга царский... государь хочет только земских волостелей унять, а народу обид меньше доведётся.
— Дай-то Бог! Да не верится... по делу-то не то!.. Страхи великие отовсюду, завести, говорят, хочет свою стражу — самых лютых людей набирают...
Суббота крепко задумался — и в ум его запало подозрение: «Не мне ли быть в числе этих лютых-то? Кому они люты-то будут?.. Ну, как да народу... а не притеснителям?..»
Всю остальную дорогу безотвязная мысль эта не выходила из ума у Субботы.
Через Новагород Великий промчался путник — не смотря на воеводский двор, не заглянув в их храм Святой Софии, чтобы хоть на свечку подать. Вот и Ладога уже за борзым ездоком нашим. Вот и выставка, где отец жил. Открылся и дом, где пестовала мать своего Гаврюшу ненаглядного.
Вошёл он на двор; привязал коня к кольцу. Из сеней выходят, разговаривая, дядя Молчанов да слуга, Ястреб, с которым он, Суббота, совершил два первых похода на Оку.
Оба остолбенели, начиная узнавать в приехавшем Субботу, давно уже записанного в помянник.
— Никак, это впрямь Суббота Захарыч? — окликнул первый слуга-соратник.
— Я... самый!
— Где пропадал, племянничек? Голубчик ты мой!
— Отец писал ко мне с Москвы... стало, узнал, где держали меня на службе.
— Да сам-то он где? Другой год о самом ни слуху ни духу.
— Все наши что?
— Ступай в избу, много пересказывать.
Гость за столом подкрепляется и засыпает вопросами дядю, начинавшего приметно стареть.
— Губного ворога твоего в живых уж нет, заели волки на озере... Нечай в тюрьме сидел, теперь выпустили на поруки.
— А семья его что?
— Ничего... Здоровы все.
— И Глаша? — не без надежды и страха выговорил Суббота.
— В Новегороде она ведь... замужем за дьяком земским...
Суббота больше ничего уже не слушал. Он только побледнел немного и крепче стиснул зубы.
Через час он выехал из отцовского дома обратно, той же дорогой.
Яковлев, приехав в Москву, нашёл завербованного в опрочники уже у себя в доме.
— Я ваш совсем... дайте только с ворогами рассчитаться! — бросаясь в ноги Яковлеву, вымолвил Суббота.
V
ВИДНО, ТАК НА РОДУ НАПИСАНО...
Глаша с тех самых пор, как её привели в чувство после разлуки с наречённым, не слыхала больше имени Субботы. Не раз пыталась она заговорить с матерью, но та отвечала слезами, не произнося ни слова.
«Что же такое сделал им всем Суббота в этот несчастный день? Что мог он сделать перед самым обрученьем, когда простились мы с ним, желая одного, чтобы ночь прошла скорее? Не воротился ли он не в себе к отцу в ночь эту да не обидел ли его, не ведая сам, что говорит? Как бы отцу не догадаться, что с малым творится неподобное? С чего же так осерчать на него, чтобы вместо обрученья запереть меня с утра в светлицу и запретить выходить без приказу? Что бы всё это значило?» — ломала напрасно голову Глаша, силясь разгадать несообразности несчастия, разразившегося над ней так нежданно-негаданно.
Иначе не могла она и думать, не представляя себе бури, унёсшей разом все золотые надежды, с которыми сжилось и сроднилось молодое горячее сердце Глаши. Она и хотела бы перестать думать о Субботе, но это не удавалось, несмотря на желание наказать его за жестокие слова, произнесённые при расставании.
«Он тогда заведомо не в себе был, коли толковал несообразное и непонятное, о каком-то кладе, о продаже отцом души дьяволу... А главное, мог ли Суббота, ведая и сознавая смысл своих слов, отсылать от себя так жестоко свою Глашу? Ну кто разъяснит эту загадку, всем нам такую прекрушительную? Вот хоть бы и отца взять: когда бывал он таким зверем? Когда ходил он по неделям да по месяцам понурив голову, как обваренный? Что-нибудь да кроется тут неладное. Он так любит свою Глашу и так часто сам учил меня Субботу звать моим богоданным суженым, — да ни с того ни с сего сам же нарушил своё слово... Недаром всё это! От того, словно Касьян взглянул на наш дом, все и опустили руки, что грех вышел непоправимый».
И Глаша ясновидением сердца разгадала, как и где завязывался узел неприглядной проделки с сердцем родителя, Нечая Севастьяныча. Действительно, со дня разрыва с домом Удачи словно потерял он голову.