Страница 80 из 84
Меншиков сел.
Обер-секретарь стал читать заранее приготовленный приговор. А Пётр, не ожидая больше ничего, едва поднялся со стула, грузно, пошатываясь словно от вина, даже не заглушая своих гулких, тяжёлых шагов, вышел из покоя, пошёл по коридорам к выходу, твердя про себя:
— Осудили... ну что же!.. А этот вор!.. Гагарин первый посмел!.. Он, немало сам виновный... сына мне часто с пути сбивавший, он первый же на него посмел... Добро! Пожди, судия праведный! Буду я судить и тебя... Предатель!..
ГЛАВА II
БИБЛЕЙСКАЯ ЖЕРТВА
Словно лавина катилась с огромной крутизны и несла самого Петра, Алексея, судей верховных, всех, кого впутала судьба в тяжбу царя-отца с сыном-царевичем. Будто у всех была отнята их воля и, в глубине души желая одного, они делали совершенно другое, ужасное, отвратительное для них самих и для целого мира.
Утром 25 июня Пётр распорядился, чтобы Алексея привели и поставили перед его судьями, измождённого и своей чахоткой, и пыткой, дыбою, плетями, вынесенными уже четыре раза. В последний раз — вчера ещё — худые плечи его вытерпели пятнадцать ударов, от которых кровавые полосы остались на теле...
Вчера же, прямо из Сената, где прозвучало осуждение Алексею, Пётр кинулся в Петропавловскую крепость, где в Трубецком раскате помещён был царственный узник, и там допытывался целых два часа: верно ли показал на разных лиц царевич, не поклепал ли на кого, не укрыл ли ещё виновных?..
Но Алексей, словно потерявший способность ощущать боль, под ударами кнута и после них упорно, угрюмо повторял:
— Поведал я всю правду, писал, что вспомнить мог! Не скрыл никого и не поклепал ни на единого человека...
Безумным кажется порою царевич, особенно когда подымают его на виске и кнут, просвистав, падает на нежное, малокровное тело страдальца... Глаза тускнеют, устремлённые постоянно на лицо отца; пена проступает на побелелых губах; а нижняя челюсть так часто-часто дрожит и зубы выстукивают мелкую, внятную дробь... Но не плачет теперь, не синеет от воплей и мольбы царевич, как в первые разы... Ужас у него в глазах и ненависть безмерная, но молчаливая, пугливая, как у дикого зверя, попавшего в западню, откуда нельзя выдернуть раздробленной лапы, потому что малейшая попытка рвануться причиняет смертельную муку... И стоит изловленный зверь, видя приближение врагов, чуя смерть, ещё более мучительную, чем это ожидание её...
Пётр всё понимает, всё чувствует!.. Но вместо того чтобы разорвать на руках сына верёвки, разогнать палачей, крикнуть юноше:
— Прощаю! Ко мне! На грудь! Забудем всё...
Вместо этого — он ещё удваивает его телесную муку нравственной пыткой допросов, очных ставок и видом людей, которых неизменно приводит с собою...
Это все те же, бывшие «друзья», приверженцы тайные Алексея, о которых он поминал в своих показаниях, теперь ставшие его судьями и палачами.
Но им тоже достаётся каждый раз хорошая пытка, когда они смотрят на истязание юноши, которого толкнули на безумный шаг, а теперь покинули, как низкие холопы и предатели...
И Алексей старается даже не поглядеть в их сторону, а при случайной встрече глазами такое презрение выявляется на измученном, потемнелом лице его, что судьи готовы были бы очутиться на месте истязуемого, не встречать бы только этих глаз, этой гримасы отвращения, вызванного их видом!..
Пытая Алексея в самый день приговора, при тех же неизменных спутниках своих: при Шафирове, Стрешневе, Бутурлине, Голицыне, при князе Якове и Гагарине — Пётр всё ждёт, что царевич выйдет из своей странной закостенелости, из угрюмой подавленности и бросит новые тяжкие обвинения в лицо этим прежним друзьям и многим иным! Тогда с настоящим наслаждением станет пытать и терзать их Пётр, а не с болью в сердце, как делает это с сыном...
Но Алексей уже покончил все счёты с людьми и миром... Он хочет покоя... Пусть это — прощение, пусть — смерть... лишь бы покой!
И хотя целый ураган мог бы он поднять парой-другой слов, но не делает этого... Пойдут новые сыски, допросы... Опять лишних несколько раз станут больно вязать тонкие, бледные руки Алексею, подымут на виску, кнут, глухо шлёпнув, врежется в плечи, в бока... Или снова приведут бедную девушку, его любовницу, робкую, простую, которая боится всего, не знает, что надо говорить, о чём следует молчать. Она-то своими необдуманными показаниями совершенно и потопила Алексея...
Нет, слишком всё это нестерпимо!..
И, снеся последние пятнадцать ударов, лишаясь сил и сознания, Алексей так и не сказал больше ничего. Только ещё более страшным, печальным взглядом окинул отца, когда глаза его уже туманились от беспамятства...
А свидетели допроса и пытки, особенно Гагарин, стараются владеть собой, не выдать стыда и жалости, от которых клубок стоит у каждого в горле.
Поймав на себе испытующий взгляд Петра, нагибается к нему Гагарин и негромко замечает:
— Теперя бы, когда поослаб духом царевич, хорошо бы привести его в сознание и... снова поспросить... Пожалуй, и выдал бы кое-что поважнее...
Взгляд, которым Пётр ответил советчику, оледенил князя. Но ничего не сказал царь врачу, стоящему тут же, всегда наготове, дал знак войти к сомлевшему Алексею, а сам быстро вышел из застенка.
Еле поплёлся за другими Гагарин. Взгляд царя повлиял на него не лучше, чем плети на царевича...
А тут вечером узнал князь ещё одну грозную весть.
Вернулся из Тобольска Пашков, сменивший там слишком мягкого Волконского, привёз какие-то тяжкие улики против губернатора Сибири... И Волконский арестован, скоро будет судим, как только кончится дело царевича.
Перед самым обедом узнал эти новости князь. И обедать не смог, и не спал всю ночь... Думал всё одно и то же:
«Неужели решимость в осуждении Алексея ему не помогла, а только повредила?
Екатерина и Меншиков неужели не выручат его из ямы, как бы глубока ни была она?..»
— Сам полез... сунулся сам в силок, старый дурень! — бранил себя вслух в сотый раз Гагарин. — Надо было в Тобольске отсидеться, не лезть сюда в эту кашу, где многие увязнут, как вижу теперь... И первый — я!..
Настал день 26 июня, ясный, солнечный, с тихим ветром.
От восьми до одиннадцати утра, долгих три часа длился последний допрос Алексея при тех же свидетелях-судьях, скорее соучастников его, и при Меншикове...
Пётр сам при этом походил больше на безумного, чем на человека, вполне владеющего сознанием и волей...
А в четыре часа дня, выйдя из Троицкой церкви, где совершалось служение накануне полтавской годовщины, Пётр с неизменной свитой снова появился в тюремной келье, где на своём узком ложе, замученный, лежал узник.
Увидя отца, он вдруг приподнялся на локте... Что-то заклокотало у него в груди... Отхаркнув кровью прямо к ногам Петра, одно только слово прохрипел Алексей:
— Детоубийца...
И снова повалился навзничь, тяжело, порывисто дыша...
И отец сжалился наконец над сыном, решил сократить его долгое, мучительное умирание, прервал тяжёлые муки, которые могли затянуться на недели, на месяцы...
Привести в исполнение приговор теперь — это значило облегчить агонию осуждённому... И Пётр шепнул несколько слов маршалу Адаму Вейде.
Тот отшатнулся сразу, но, сделав усилие, даже стиснув зубы и сжав кулаки, овладел собою, вышел... А через четверть часа из соседней крепостной аптеки принёс небольшую серебряную чарку с последним лекарством для истерзанного телом и душою царевича.
Бескровная казнь совершилась... Смерть Сократа, добровольная и потому прекрасная, насильственно постигла Алексея...
Твёрдою рукою ему влит был в рот его последний кубок... После этого все быстро ушли, кроме караульного офицера и двух врачей...
В седьмом часу вечера, после сильнейших мучений и судорог, Алексея не стало...