Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 99



   — Вот будет тебе ужо! Дай только свечка зажжётся!

Трут несколько раз загорался и от неосторожности Анисьи погасал.

   — Да что ты, с ума сошла, что ли, — кричала Серафима Ивановна, — рада, что тут всякая дрянь гложет меня! Хоть до смерти заешь помещицу, говорит! Погоди только, озорница!..

Анисья продолжала изо всей силы стучать кремнём об огниво над самыми ушами Миши, который наконец проснулся. Комната тут же осветилась.

В эту минуту опрометью вбежал в неё Чальдини в ночном колпаке и в наряде, чаще употребляемом в южной Италии, чем у нас в великороссийских губерниях:

   — Не можа! — кричал несчастный итальянец плаксивым голосом.

   — Ах, какая гадость! Какой стыд так одеваться! — проговорила Серафима Ивановна. — Уйди, синьор, убирайся скорее вон!

Чальдини забормотал что-то так скоро, что даже Миша, хорошо говоривший по-итальянски, на этот раз не понял его.

   — Я поп бельмес, — кричала Серафима Ивановна, — убирайся же!.. А ты, — прибавила она, обращаясь к Анисье, — рада глазеть, бесстыдница! Прогони его сейчас же...

   — Мне нельзя встать, матушка боярышня, я тоже раздета, а вот кабы князёк...

   — Так кинь ему, болвану, что-нибудь, чтоб он прикрылся.

Миша подал итальянцу своё ватное одеяло. Только тут заметил вскочивший спросонья Чальдини, в каком лёгком костюме он предстал пред очи Серафимы Ивановны. Он поспешно укутался в одеяло и выбежал из комнаты. Минут через пять он возвратился одетый.

Анисья покуда тоже кое-как оделась, и Миша тоже, а Серафима Ивановна, оставаясь в постели, скрыла большую часть своей персоны за импровизированным Анисьей занавесом и, высунув голову, вступила с Чальдини в совещание, что им делать.

   — Не знай, — говорил итальянец, — не можа.

Толковали, толковали и решили, что пойдут почевать в карету.

   — Там хоть и тесненько, — заключила Серафима Ивановна, — но, по крайней мере, нет ни клопов, ни тараканов.

Этим и окончился первый день путешествия.

Последующие дни мало отличались от первого: тот же притворный или действительно непробудный сон Чальдини; те же бесполезные утешения Миши (бесполезные, потому что Миша мало-помалу утешался сам собой); те же бранные слова со взмахиваниями на Анисью; наконец, та же предосторожность Анисьи как можно реже оставаться с глазу на глаз со своей госпожой. Анисья живо подметила, что присутствие Чальдини и даже Миши, присутствие, не всегда стеснявшее язык Серафимы Ивановны, имело большое влияние на её руки.

   — А сколько у тебя денег? — как-то спросила Серафима Ивановна у племянника.

Миша вынул из кармана кошелёк и высыпал на руку Серафимы Ивановны всё своё богатство; у него оказалось три десятирублёвые русские монеты, две французские, шесть рублёвиков и десять совершенно новеньких полтинников.

   — А! Какой ты богач, Миша! — сказала Серафима Ивановна, считая деньги. — Тридцать, пятьдесят, пятьдесят шесть... шестьдесят рублей с лишком... а вот я тебе ещё подарю. Посмотри: Людовик XI в сорок восемь ливров... Это редкая монета, береги её.



   — Зачем мне, тётя, — отвечал Миша, покраснев, — у меня довольно своих денег, а у тебя, ты говорила, мало; ты говорила, на дорогу даже недостанет.

   — Ещё бы: везде такие бешеные цены на станциях: простая курица — два алтына; вчера для доктора жарили... у них, еретиков, слышь, нет Успенского поста... но ты о дороге, Миша, не беспокойся; до Львова как-нибудь доедем, а там у нас кредитив на главные города Европы; кредитив на сорок тысяч ливров... Бери же, Миша.

Миша спрятал Людовика XI в свой кошелёк, который и положил в карман, удивляясь, отчего тётке ни с того ни с сего вздумалось сделать ему этот, совсем для него ненужный, подарок.

Запасённая в Квашнине провизия на четвёртый день путешествия подошла к концу, а запастись новой было негде: на пути встречалось мало городов. Думали как-нибудь дотянуть до Киева, но за две-три станции до Нежина все так проголодались, что пришлось обратиться к скромной трапезе станционной смотрительницы. Подали свекольник с малосольными огурцами, постный борщ из бураков и твёрдые, как дерево, галушки в конопляном масле. Обилие блюд вознаграждало недостаток искусства кухарки. Все наелись досыта, даже до тошноты, потом напились кофе, потом велели закладывать лошадей и, прощаясь со смотрительницей, Серафима Ивановна сунула ей в руку пятиалтынный.

В то время цены на продукты питания были в средней полосе России баснословно низкие; но Серафима Ивановна предполагала их ещё ниже действительности.

   — Что это, матушка, — сказала смотрительница, — пять человек ели, ели, а ты пятиалтынный даёшь! Уж по крайности четыре гривны пожалуй... Да коль и всю полтину дашь, так и то лишков не будет.

   — Врёшь, дура, — отвечала Серафима Ивановна, — нет у меня бешеных полтин для тебя. Какие тут пять человек ели? Я не дотронулась до твоих бураков: терпеть свёклы не могу; и галушек я твоих в рот не брала, их не разжуёшь. Доктор тоже привык к макаронам, а не к галушкам; да у него ещё свой кусок курчонка оставался, и он твоего, кроме хлеба, ничего не ел, я сама видела; Аниська, — ты знаешь, — много есть не смеет; племянник мой — ребёнок, только кусочек курочки и скушал... А ел твои галушки один фельдъегерь. Так за одного человека полторы гривны — красная цена.

   — Нет, матушка, воля твоя, а больно обидно, — возражала смотрительница, — прибавь хоть две гривенки.

   — Говорят тебе, не прибавлю, — закричала Серафима Ивановна, — убирайся, пока цела!..

Серафима Ивановна встала в боевую позицию, то есть подбоченилась одной рукой и подняла другую вверх.

   — Ке фатэ, синьйора, — сказал Чальдини, между тем как Миша, никогда не видавший ничего подобного, с испугом глядел на тётку.

Серафима Ивановна вспомнила, что до Киева не далеко и что из Киева на неё насплетничают; она тут же переменила боевую позицию на более приличную, но прибавки смотрительнице всё-таки не дала.

   — Ну, не приедайся, дура, — сказала она ей, — право, пятиалтынный — цена хорошая за твой обед; здесь у вас, у хохлов, провизия дешева. Чай, и на гривну не съели у тебя.

Сказав это, Серафима Ивановна важно направилась к двери.

Чальдини, идя за ней и не говоря ни слова, вынул из кармана двугривенный и подал его хозяйке.

   — Спасибо, голубчик-тальянин, — сказала хозяйка, — а то, право слово, больно обидно было... Дай Бог тебе благополучного пути!

Чувствуя и понимая, что поступок Чальдини был и естественнее и благороднее поступка Серафимы Ивановны, Миша покраснел за тётку и, тоже не сказав ни слова, сунул в руку смотрительнице один из своих новеньких полтинников.

   — И тебе спасибо, голубчик-князёк, — сказала ему смотрительница, — только этого уже больно много будет. Я твоей полтины не возьму, да она и не твоя, чай, ты ещё махонький, тебя за неё тётка забранит.

   — Не бойся, хозяюшка, тётя не забранит, — отвечал Миша. — Это она только нынче так, а то она добрая...

Когда отъехали от станции, Серафима Ивановна, насупившись, надувшись, но голосом, полным оскорблённого достоинства, начала намекать Анисье, как иные люди поступают неприлично, бестактно; как надо держать себя от таких людей подальше и как обидно для порядочной дамы видеть, что назло ей приплачиваются этими людьми собственные двугривенные за дурной обед, за который она и без того заплатила слишком щедро. Сказав это, она с холодным презрением взглянула на Чальдини, думая поразить его за его бестактность; но, не заметив дутья Серафимы Ивановны и не поняв её намёков, Чальдини спал сном невинности. Рассказы Вебера о подвигах квашнинской помещицы произвели такое действие на честного и прямодушного итальянца, что, несмотря на молодость и красоту Серафимы Ивановны, он не только не признавал её ни молодой, ни красивой, но, кажется, даже совсем не признавал её женщиной. Последняя, только что случившаяся сцена со смотрительницей, конечно, не прибавила в нём желания быть со своей спутницей полюбезнее или хоть поучтивее.