Страница 1 из 7
Марина Ивановна Цветаева
В огромном городе моем ночь
Стихотворения 1906–1941
Серия «Лучшая поэзия. Серебряный век»
Составление и вступительная статья Виктории Горпинко
© Виктория Горпинко, сост. и вступ. ст., 2018
© ООО «Издательство АСТ», 2018
Марина Ивановна Цветаева (1892–1941) – выдающаяся русская поэтесса Серебряного века, прозаик, переводчица. Стихи писала с раннего детства, путь в литературе начинала под влиянием московских символистов. Первый же ее поэтический сборник «Вечерний альбом» (1910), изданный за свой счет, получил одобрительные отзывы. Максимилиан Волошин считал, что до Цветаевой еще никому с такой документальной убедительностью не удавалось написать «о детстве из детства», и отмечал, что юный автор «владеет не только стихом, но и четкой внешностью внутреннего наблюдения, импрессионистической способностью закреплять текущий миг».
После революции, чтобы прокормить себя и двух дочерей, в первый и последний раз в жизни Цветаева служила в ряде госучреждений. Выступала с чтением стихов, начала писать прозу и драматические произведения. В 1922 году вышел последний прижизненный сборник в России «Версты». Вскоре Цветаева со старшей дочерью Алей (младшая, Ирина, умерла в приюте от голода и болезни) уехала в Прагу для воссоединения с мужем, Сергеем Эфроном. Через три года перебралась с семьей в Париж. Вела активную переписку (в частности, с Борисом Пастернаком и Райнером Марией Рильке), сотрудничала в журнале «Версты». Большая часть новых произведений оставалась неопубликованной, хотя проза, в основном в жанре мемуарного эссе, в эмигрантской среде пользовалась определенным успехом.
Однако и в эмиграции, как и в Советской России, поэзия Цветаевой не находила понимания. Она была «не с теми, не с этими, не с третьими, не с сотыми… ни с кем, одна, всю жизнь, без книг, без читателей… без круга, без среды, без всякой защиты, причастности, хуже чем собака…» (из письма Юрию Иваску, 1933 год). После нескольких лет нищеты, неустроенности и отсутствия читателей Цветаева вслед за мужем, который с подачи НКВД оказался замешан в заказном политическом убийстве, вернулась в СССР. Стихов почти не писала, зарабатывала переводами. После начала Великой Отечественной войны (муж и дочь к этому времени уже были арестованы) отправилась с шестнадцатилетним сыном Георгием в эвакуацию.
31 августа 1941 года Марина Цветаева покончила с собой. Точное место захоронения на кладбище в Елабуге (Татарстан) неизвестно.
Настоящее возвращение Цветаевой к читателю началось в 1960–1970-е годы. Цветаевская исповедальность, эмоциональная напряженность и образный, стремительный, насыщенный смыслами язык оказались созвучны новой эпохе – в последней четверти XX века, наконец, «настал черед» ее стихам. Самобытную, во многом новаторскую поэтику Цветаевой отличает огромное интонационное и ритмическое разнообразие (в том числе использование фольклорных мотивов), лексические контрасты (от просторечия до библейской образности), необычный синтаксис (изобилие знака «тире», часто опускаемые слова).
Нобелевский лауреат Иосиф Бродский отмечал: «Цветаева мастерски владеет ритмом, это ее душа, это не просто форма, а активное средство воплощения внутренней сути стиха. „Непобедимые ритмы“ Цветаевой, как определил их Андрей Белый, завораживают, берут в плен. Они неповторимы и потому незабываемы!»
«Не смейтесь вы над юным поколеньем!»
Не смейтесь вы над юным поколеньем!
Вы не поймете никогда,
Как можно жить одним стремленьем,
Лишь жаждой воли и добра…
Вы не поймете, как пылает
Отвагой бранной грудь бойца,
Как свято отрок умирает,
Девизу верный до конца!
Так не зовите их домой
И не мешайте их стремленьям, –
Ведь каждый из бойцов – герой!
Гордитесь юным поколеньем!
В Париже
Дома до звезд, а небо ниже,
Земля в чаду ему близка.
В большом и радостном Париже
Все та же тайная тоска.
Шумны вечерние бульвары,
Последний луч зари угас,
Везде, везде все пары, пары,
Дрожанье губ и дерзость глаз.
Я здесь одна. К стволу каштана
Прильнуть так сладко голове!
И в сердце плачет стих Ростана
Как там, в покинутой Москве.
Париж в ночи мне чужд и жалок,
Дороже сердцу прежний бред!
Иду домой, там грусть фиалок
И чей-то ласковый портрет.
Там чей-то взор печально-братский.
Там нежный профиль на стене.
Rostand и мученик Рейхштадтский
И Сара – все придут во сне!
В большом и радостном Париже
Мне снятся травы, облака,
И дальше смех, и тени ближе,
И боль как прежде глубока.
Молитва
Христос и Бог! Я жажду чуда
Теперь, сейчас, в начале дня!
О, дай мне умереть, покуда
Вся жизнь как книга для меня.
Ты мудрый, ты не скажешь строго:
– «Терпи, еще не кончен срок».
Ты сам мне подал – слишком много!
Я жажду сразу – всех дорог!
Всего хочу: с душой цыгана
Идти под песни на разбой,
За всех страдать под звук органа
И амазонкой мчаться в бой;
Гадать по звездам в черной башне,
Вести детей вперед, сквозь тень…
Чтоб был легендой – день вчерашний,
Чтоб был безумьем – каждый день!
Люблю и крест и шелк, и каски,
Моя душа мгновений след…
Ты дал мне детство – лучше сказки
И дай мне смерть – в семнадцать лет!
В Люксембургском саду
Склоняются низко цветущие ветки,
Фонтана в бассейне лепечут струи,
В тенистых аллеях все детки, все детки…
О детки в траве, почему не мои?
Как будто на каждой головке коронка
От взоров, детей стерегущих, любя.
И матери каждой, что гладит ребенка,
Мне хочется крикнуть: «Весь мир у тебя!»
Как бабочки девочек платьица пестры,
Здесь ссора, там хохот, там сборы домой…
И шепчутся мамы, как нежные сестры:
– «Подумайте, сын мой»… – «Да что вы! А мой».
Я женщин люблю, что в бою не робели,
Умевших и шпагу держать, и копье, –
Но знаю, что только в плену колыбели
Обычное – женское – счастье мое!
Мука́ и му́ка
– «Все перемелется, будет мукой!»
Люди утешены этой наукой.
Станет мукою, что было тоской?
Нет, лучше мукой!
Люди, поверьте: мы живы тоской!
Только в тоске мы победны над скукой.
Все перемелется? Будет мукой?