Страница 9 из 18
В следующем действии Рюмин снова повторит свою оценку Марьи Львовны: «Люди этого типа преступно нетерпимы… Почему они полагают, что все должны принимать их верования?» Нетерпимость – преступна. Хорошая тема для дискуссии с учениками. Но следует проявить аккуратность, чтобы слова о преступной нетерпимости никоим образом не соединились с революционными устремлениями Марьи Львовны, ее дочери Сони и поклонника Сони, Зимина. Иначе не сносить мне головы… Порой я забываю, что пишу всего лишь полухудожественные-полумечтательные очерки, и начинаю мыслить как настоящий учитель, готовящийся к настоящему уроку литературы с настоящими школьникам и в настоящей советской школе. Я ухожу от действительности в вымысел в наивных попытках отвернуться и не видеть грязь и пошлость окружающей меня действительности. Я – Рюмин, я – Рюмин, я – Рюмин…
И еще одно забавное наблюдение, которым я не могу не поделиться. Но сперва напомню: согласно школьному учебнику, проповедник «сладкой лжи» Лука из пьесы «На дне» кругом неправ, а Сатин, защитник «горькой правды», – глашатай авторской позиции, сиречь истины в последней инстанции. Давайте вспомним о любопытной «биологической» концепции Луки, касающейся смысла жизни человека, казалось бы, никчемного и бессмысленного, согласно которой смысл может состоять в том, что когда-нибудь потомок этого ненужного человечка принесет огромное благо обществу и цивилизации. А вот диалог Рюмина все с той же Марьей Львовной: Рюмин утверждает, что людей, испуганных жизнью, очень много, потому что жизнь ужасна и в ней все строго предопределено, и только бытие человека случайно, бессмысленно, бесцельно; а Марья Львовна в ответ на это говорит… Угадайте – что? Цитирую: «А вы постарайтесь возвести случайный факт вашего бытия на степень общественной необходимости, – вот ваша жизнь и получит смысл…» Ничего не напоминает? И как же так вышло, что носители одной и той же мысли в разных произведениях получают разную оценку в учебнике? Лука вроде как неправ, ибо коль он неправ в вопросе о правде и лжи, то уж неправ тотально и во всем, у нас же так не бывает, чтобы человек был прав в одном и неправ в другом. Стоит кому-то высказать одну-единственную мысль, которая кому-то покажется верной и полезной, автора мысли немедленно возводят в ранг классика, гения и кумира, и тут уж любой его пук и чих становятся объектами самого подобострастного анализа с заранее предопределенным выводом: это гениально! Если же мысль по вкусу не пришлась, то человек записывается в вечные и непримиримые враги, и все, что он когда бы то ни было говорил или писал, объявляется неправильным и вредным. Вот не повезло бедному Луке! Зато Марья Львовна – олицетворение всего лучшего и передового в русской дореволюционной интеллигенции, и каждое ее слово – бриллиант истины. Если уж Лука неправ в вопросах правды и лжи, то, стало быть, и биологическая теория его вредна и порочна, но когда то же самое произносит положительная Марья Львовна, становится трудновато придумать трактовку, которая годилась бы для школьного учебника.
Рюмин симпатичен мне не только готовностью к переменам и нетерпимостью к нетерпимости, но и желанием свободы мысли и чувства. Он не выносит, когда ему пытаются навязать что-то со стороны, он хочет сам все прочувствовать, передумать и прийти к собственным выводам, пусть даже неправильным, но своим. «Когда я слышу, как люди определяют смысл жизни, мне кажется, что кто-то грубый, сильный обнимает меня жесткими объятиями и давит, хочет изуродовать…» Эти слова очень мне близки. В таких грубых жестких объятиях я задыхаюсь все 25 лет своей жизни.
Совершенно потрясла меня сцена объяснения Рюмина с Варварой Михайловной, когда он решился открыть ей свои чувства. Варвара ответить на них не может, она не испытывает к Рюмину ничего, кроме дружеской симпатии, иными словами – она не оправдывает его надежд и ожиданий. И что же? «На ваше отношение ко мне я возложил все надежды, – говорит Рюмин. – А вот теперь их нет – и нет жизни для меня…» И Варвара на голубом глазу отвечает: «Не надо говорить так! Не надо делать мне больно… Разве я виновата?» Вот так, мои дорогие. Когда Шалимов не оправдал надежд Варвары, он был немедленно назначен ею виноватым. А когда надежд не оправдала сама Варвара, то она ни в чем не виновата, белая и пушистая. Пожалуй, эта дама вызывает у меня самое большое отвращение среди всех персонажей пьесы. Даже Марья Львовна – и та лучше! Она упрямая, негибкая, не особенно умная, но у нее хотя бы одна мерка для всех и для себя самой в том числе, то есть она искренняя. А Варвара…
Но этот эпизод снова возвращает нас к проблеме горькой правды и сладкой лжи, которой так много внимания уделено в учебнике в связи с пьесой «На дне». В ходе объяснения с Варварой Михайловной Рюмин восклицает: «А я хочу быть обманутым, да! Вот я узнал правду – и мне нечем жить!» Похоже, и этот вопрос беспокоил Алексея Максимовича, коль он к нему не один раз обратился.
Ну и, конечно же, какая пьеса Горького может обойтись без суицида! Рюмин пытается застрелиться, но неудачно, он получает всего лишь нетяжкое ранение. Ему стыдно, он просит прощения у Варвары Михайловны… Ужасная тягостная сцена, которая заканчивается словами Рюмина о самом себе: «Да… вот, жил неудачно и умереть не сумел… жалкий человек!» Когда читал пьесу впервые, в шестнадцать лет, эпизод меня не впечатлил. Зато теперь, когда перечитывал, глотал слезы.
Но суицидальная попытка Рюмина – не единственное самоубийство в пьесе, о сведении счетов с жизнью говорится не раз. Сперва обсуждают юнкера, у которого сестра застрелилась: «Не правда ли, какой сенсационный случай… барышня и вдруг – стреляется…» Далее, уже в другом действии, Юлия Филипповна предлагает своему мужу Суслову, вынимая из кармана маленький револьвер: «Давай застрелимся, друг мой! Сначала ты… потом я!» Суслов совершенно справедливо расценивает эти слова как шутку, однако Юлия довольно долго и пространно рассуждает на тему самоубийства, делая вид, что говорит серьезно. Через некоторое время уже сам Суслов, осознав, вероятно, что из самоубийства вполне можно сделать повод для шутки, замечает как бы мимоходом в ответ на реплику о том, что люди «живут без действия»: «А вот я застрелюсь… и будет действие». На что Рюмин, отрицательно качая головой, отвечает: «Вы – не застрелитесь». Интересно, существует ли такая закономерность, согласно которой человек, много говорящий о самоубийстве, никогда не поднимет руку на самого себя? Сам Горький в этом смысле примером быть вряд ли может, ведь он сначала дважды пытался покончить с собой, лет эдак в девятнадцать-двадцать, а уж потом начал писать (и думать) о суицидах, и делал это до самой своей смерти.
Еще меня зацепили отдельные реплики отдельных персонажей. Даже не знаю почему. Или знаю, но не признаюсь никому. Например: «Мне все равно!.. Все равно, куда я приду, лишь бы выйти из этой скучной муки!» (Ольга Алексеевна); «У меня в душе растет какая-то серая злоба» (Калерия); «Когда я выпью рюмку крепкого вина, я чувствую себя более серьезной… жить мне – хуже… и хочется сделать что-то безумное» (Юлия Филипповна).
Отдельно скажу о Суслове, о его монологах в четвертом действии: они снова заставили меня, как и слова Бессеменова и Тетерева в «Мещанах», под иным углом взглянуть на родителей. С одной стороны, то, что говорит Суслов, полностью применимо и к моему отцу: «Вы, Марья Львовна, так называемый идейный человек… Вы где-то там делаете что-то таинственное… может быть, великое, историческое, это уж не мое дело!.. Очевидно, вы думаете, что эта ваша деятельность дает вам право относиться к людям сверху вниз. Вы стремитесь на всех влиять, всех поучать…» Именно таким и является мой отец, крупный столичный партийный начальник. В чем смысл и суть его деятельности – мне неведомо, но он ужасно важный человек, вершит какие-то там судьбы, следит, чтобы коммунисты Москвы правильно боролись за правильные идеалы, сильно устает на работе, а дома продолжает руководить и поучать, если вообще соизволяет открыть рот. Но с другой стороны, далее Суслов говорит вещи не столь однозначные, например, о том, что люди, наголодавшиеся и наволновавшиеся в юности, имеют полное право в зрелом возрасте хотеть много и вкусно есть, пить, отдыхать и вообще наградить себя с избытком за беспокойную, голодную, трудную юность; такая психология может кому-то не нравиться, но она вполне естественна, и с этим нужно считаться. «Прежде всего человек, почтенная Марья Львовна, а потом все прочие глупости…» Вот тут я и призадумался: вроде бы нам всегда внушали, что стремление к материальным благам и физическому комфорту есть мещанство и недостойно советского человека, но ведь мои родители пережили Великую Отечественную войну, а бабушка Ульяна – еще и войну Гражданскую, и, наверное, нет ничего предосудительного в том, что в зрелые годы они так цепляются за свои пайки и прочие блага… Смутила меня эта сцена у Горького, поколебала уверенность в собственной правоте. Выступление Суслова заканчивается его открытым признанием: «Я обыватель – и больше ничего-с! Вот мой план жизни. Мне нравится быть обывателем… Я буду жить как я хочу!» Однако сильнее всего меня поразила реакция Марьи Львовны: «Да это истерия! Так обнажить себя может только психически больной!» Пьеса написана в 1904 году, прошло 75 лет, и ничего не изменилось. По-прежнему тех, кто не согласен с руководящей идеей, считают психически больными. Трудно поверить, что за 75 лет ни наука, ни представления людей не сдвинулись с места. Приходится делать неутешительный вывод, что приравнивание инакомыслия к психическому заболеванию – не более чем удобный прием, позволяющий уклоняться от открытой дискуссии. Удивительно, что идеология за 75 лет не претерпела никаких изменений и настолько обленилась, что даже новых приемов не выработала.