Страница 8 из 139
— Ну, говорил я тебе, аббат, — воскликнул герцог, трясясь от смеха, — говорил я тебе, что она девушка умная!
— А я, монсеньер, — сказал Дюбуа, наполняя бокалы девиц и пригубливая шампанское, — говорил же я вам, что вино отличное!
— Ну как, Мышка, — спросил регент, — узнаешь вино?
— Ей–ей, монсеньер, — ответила танцовщица, — о вине я могу сказать то же, что и о кавалерах.
— Да, я понимаю, конечно, память у тебя, может быть, и короткая. Но ты, Мышка, не только самая славная, но и самая порядочная девушка, которую я знаю. О, ты не лицемерка, нет! — продолжал, вздыхая, герцог.
— Хорошо, монсеньер, — сказала Мышка, — раз вы это так воспринимаете…
— Что тогда?
— Тогда я буду задавать вам вопросы.
— Спрашивай, я отвечу.
— Вы разгадываете сны, монсеньер?
— Я прорицатель.
— Значит, мой сон вы можете истолковать?
— Лучше, чем кто–либо. Впрочем, если мне не удастся его истолковать, так вот тут сидит аббат, которому я плачу два миллиона годовых за некоторые особые услуги, в том числе он должен также знать все хорошие и дурные сны, которые видят подданные моего королевства.
— Так что же?
— А то, что если я не сумею, то истолкует аббат. Рассказывай свой сон.
— Вы знаете, монсеньер, что мы — Жюли и я — уснули, устав вас ожидать?
— Да, знаю, вы сладко почивали, когда мы вошли.
— Так вот, монсеньер, я спала и видела сон.
— В самом деле?
— Да, монсеньер, не знаю, видела ли сны Жюли, но мне кажется, что я видела.
— Послушай, Дюбуа, сдается мне, что это становится интересным…
— На том месте, где сидит господин аббат, сидел один офицер, но я им не занималась, кажется, он пришел сюда из–за Жюли.
— Слышите, мадемуазель Жюли? — сказал Дюбуа. — Против вас выдвинуто ужасное обвинение.
Жюли, которую называли Крыской, в отличие от ее подруги Мышки, чьи любовные приключения она обычно разделяла, не была находчива и, ничего не ответив, покраснела.
— А кто же был на моем месте? — спросил герцог.
— Ах, вот об этом–то я и хотела сказать, — продолжала Мышка, — на месте монсеньера сидел, конечно, в моем сне…
— Ну да, да, черт возьми, — сказал герцог, — мы же договорились!
— …сидел красивый молодой человек лет пятнадцати–шестнадцати, но до того странный, что, не говори он по–латыни, его можно было бы принять за девушку.
— Ах, бедная Мышка, — воскликнул герцог, — что ты говоришь?
— Наконец, после часа богословских разговоров, интереснейших изысканий о святом Иерониме и святом Августине, блистательного сообщения о Янсении во сне мне показалось, что я засыпаю.
— И таким образом, сейчас тебе снится, — подхватил герцог, — что ты еще спишь?
— Да, и все это мне кажется настолько сложным, что, желая получить этому какое–нибудь объяснение, не найдя его сама и считая бесполезным спрашивать Жюли, я обращаюсь к вам, монсеньер, — вы же прорицатель, как вы сами сказали, — чтобы это объяснение получить.
— Мышка, — ответил герцог, наполняя бокал своей соседки, — попробуй–ка хорошенько вино, мне кажется, что ты оклеветала свой вкус.
— И правда, монсеньер, — сказала Мышка, выпив бокал до дна, — вино мне напоминает то, которое я пила только…
— Только в Пале–Рояле?
— Ей–Богу, да!
— Ну, раз ты пробовала это вино только в Пале–Рояле, значит, оно есть только там, так ведь? Ты достаточно бываешь в свете, чтобы по достоинству оценить мои погреба.
— О, я их ценю высоко и искренне!
— Раз это вино есть только в Пале–Рояле, значит, сюда его прислал я.
— Вы, монсеньер?
— Ну я или Дюбуа, ты же знаешь, что у него есть ключи не только от моей казны, но и от моих погребов.
— Очень может быть, что ключи от погребов у него есть, — сказала мадемуазель Жюли, отважившись наконец промолвить словечко, — но что у него ключи от вашей казны — трудно заподозрить.
— Слышишь, Дюбуа! — воскликнул герцог.
— Монсеньер, — ответил аббат, — как ваше высочество уже могли заметить, это дитя говорит мало, но уж если ей случается говорить, то одними афоризмами: прямо не женщина, а Иоанн Златоуст!
— А если уж я прислал сюда это вино, то это могло быть только для одного из герцогов Орлеанских.
— А разве их два? — спросила Мышка.
— Горячо, Мышка, горячо!
— Как! — воскликнула со смехом танцовщица, откидываясь в кресле. — Как! Этот молодой человек, эта девица, этот богослов и янсенист…
— Ну–ну…
— …которого я видела во сне?
— Да.
— Вот здесь, на вашем месте?
— На этом самом.
— Монсеньер Луи Орлеанский?
— Собственной персоной.
— Ах, монсеньер, — продолжала Мышка, — до чего ваш сын не похож на вас, и как я рада, что проснулась!
— А я еще больше, — сказала Жюли.
— Ну, что я вам говорил, монсеньер! — воскликнул Дюбуа. — Жюли, девочка моя, ты просто чистое золото!
— Так ты меня все еще любишь, Мышка? — спросил герцог.
— Во всяком случае, я питаю к вам слабость, монсеньер.
— И это несмотря на сны?
— Да, монсеньер, а иногда именно из–за них.
— Ну, если все твои сны похожи на сегодняшний, мне это не очень льстит.
— О, прошу ваше высочество поверить, что кошмары мне снятся не каждую ночь!
После этого ответа, еще более укрепившего его королевское высочество во мнении, что Мышка — девица очень остроумная, прерванный ужин возобновился и продолжался до трех часов утра.
В означенное же время герцог увез Мышку в Пале–Рояль в карете своего сына, а Дюбуа проводил Жюли к ней домой в карете монсеньера.
Но прежде чем лечь в постель, регент, с трудом подавивший печаль, которую он пытался развеять весь прошедший вечер, написал письмо и позвонил лакею.
— Возьмите, — сказал он ему, — и проследите, чтобы оно было отправлено сегодня же утром с нарочным и вручено только в собственные руки.
Письмо было адресовано госпоже Урсуле, настоятельнице монастыря августинок в Клисоне.
IV. ЧТО ПРОИЗОШЛО ТРИ ДНЯ СПУСТЯ В СТА ЛЬЕ ОТ ПАЛЕ–РОЯЛЯ
На третью ночь, считая от той, когда регент ездил из Парижа в Шель, из Шеля в Мёдон, а из Мёдона в Сент–Антуанское предместье и когда везде его ждало одно разочарование за другим, в окрестностях Нанта происходили события, все подробности которых чрезвычайно важны для понимания нашей истории, поэтому мы воспользуемся правом романиста и перенесемся вместе с читателем на место, где эти события разворачивались.
На клисонской дороге, в двух–трех льё от Нанта, неподалеку от монастыря, прославленного тем, что в нем некогда жил Абеляр, стояло темное длинное здание, окруженное приземистыми и мрачными деревьями, которые растут повсюду в Бретани. И вдоль дороги, и вокруг каменных стен, и за стенами — везде темнели живые изгороди, густые, с непроницаемыми переплётшимися ветвями; расступались они лишь в одном месте, где была сделана увенчанная крестом высокая деревянная решетка, служившая дверью. Видно было, что дом хорошо охраняется, да и единственная решетка открывала доступ только в сад, в глубине которого виднелась еще одна стена, а в ней, в свою очередь, небольшая дверь, узкая, тяжелая и всегда запертая. Издали это строгое и печальное строение можно было принять за тюрьму — обитель страданий; при ближайшем же рассмотрении оно оказывалось монастырем, населенным молодыми августинками, устав которых был отнюдь не строг в сравнении с нравами провинции, но в сравнении с нравами Версаля и Парижа очень суров. Таким образом, дом, крыша которого едва виднелась над деревьями, с трех сторон был совершенно недоступен, а четвертый фасад, повернутый в сторону, противоположную дороге, уходил своими стенами к большому водоему; в десяти футах над подернутым рябью зеркалом воды располагались окна трапезной. Озерцо, как и весь монастырь, тщательно охранялось. Его окружали высокие деревянные изгороди, на дальнем конце ограда была скрыта огромным тростником, который возвышался над плававшими по воде большими листьями кувшинок и желтыми цветами, напоминавшими маленькие лилии. По вечерам на тростник опускались стайки птиц, чаще всего скворцов, и щебетали до самого заката; но падали первые ночные тени, наступала тишина, постепенно проникая внутрь монастыря; легкий пар как дым вставал над озером и постепенно белым призраком поднимался вверх во тьме, которую тревожили только кваканье лягушек, пронзительный крик совы или ухание филина. В одном месте на озерцо выходила железная решетка, сквозь прутья которой в него вливались струи маленькой речки; с противоположной стороны речка вытекала из озера через такую же решетку, но более прочную и не отпирающуюся. Проскользнуть под решеткой ни с озера, ни на озеро по реке нельзя было, потому что прутья ее были забиты глубоко в донный грунт. Летом к решетке, ржавой от сырости и увитой водосборами и вьюнками, была привязана рыбацкая лодчонка, словно дремавшая среди ирисов и шпажника. Лодка принадлежала садовнику, и он время от времени ловил с нее рыбу удочкой или сетью, и это зрелище хоть как–то развеивало скуку бедных затворниц. Но иногда в самые темные летние ночи решетка таинственно открывалась, молчаливый человек, с ног до головы закутанный в плащ, садился в лодчонку, которая, казалось, сама от нее отчаливала и, словно под невидимым дуновением, бесшумно и ровно скользя по воде, останавливалась у самой стены монастыря, как раз под одним из зарешеченных окон трапезной. Человек негромко подавал сигнал, подражая то кваканью лягушки, то крику совы, то уханью филина, и молодая девушка появлялась у окна. Решетка на нем давала ей возможность просунуть сквозь прутья свою прелестную белокурую головку, но высота не позволяла молодому человеку, несмотря на неоднократные попытки, дотянуться до ее руки. Приходилось, следовательно, довольствоваться робкой и нежной беседой, слова которой к тому же наполовину заглушались журчанием воды и шорохом ветра в камышах. После часа, проведенного за беседой, начиналось прощание, и длилось оно еще час. Наконец, договорившись о встрече в другую ночь и о новом условном крике, молодой человек удалялся тем же путем, каким приплыл, решетка закрывалась так же бесшумно, как открывалась, юноша посылал прощальный воздушный поцелуй, и девушка, вздыхая, отвечала ему.