Страница 201 из 211
- Да, тот тоже. Послабее. Несколько астенический субъект. Часа на полтора раньше. Тоже ваш родственник? Нет?
Он всмотрелся пристальнее в Аночку и сказал утешительно:
- Вы не горюйте слишком. Это ведь много лучше. Если бы выжили, то ведь оба ослепли бы. Метиловый спирт, да.
Он еще раз покосился на дверь.
- Где он? - беззвучно спросила Аночка.
- После вскрытия вас допустят, - сказал доктор.
Он стал завязывать тесемки на обшлаге халата, прижимая запястье к животу.
- Извините, у меня обход. Вы присели бы. Я скажу, чтобы с вами побыли.
Он откланялся им порознь и двинулся немного приподнятой поступью поджарого легковеса к двери, все время его манившей.
Аночка и Вера Никандровна сели на скамью. Они не смотрели друг на друга, но в том, как обе держались, тесно, плечом к плечу, было видно, что обоюдное ощущение близости для них спасительно и ничто не могло бы ее сейчас заменить.
К ним подошла та сестра с игрушечным крестиком, которая заявила им, что допуска в палату нет. Она протянула Аночке маленький тонкостенный стакан с отогнутыми краями и желтоватым пахучим снадобьем, налитым до половины.
- Выпейте это. Вам надо выпить, - убедительно сказала она, и у ней был такой спокойный вид, будто между тем, что она говорила прежде и говорит сейчас, не существовало ни малейшего расхождения.
Вера Никандровна взяла стакан и поднесла Аночке. Послушно и старательно Аночка проглотила лекарство.
Лицо ее как было, так и оставалось недвижным и бескровным. Не то чтобы она не воспринимала происходившего вокруг, но ей было безразлично, что воспринимать, точно для нее не стало никакой разницы между нужным и никчемным, важным и пустячным. Она сосредоточенно поглядела на девушку из справочной, опять возбужденно кому-то крикнувшую через окошко:
- Я говорю, что в глаза не видала! Что я - треплюсь, что ли?
И одинаково сосредоточенно Аночка слушала, как Вера Никандровна подбирала утешения, стараясь вызвать в ней живое желание сопротивляться горю и действовать:
- Ты не бойся, я буду с тобой. И у нас есть друзья. Мы не одни.
Но при всем очерствении к окружающему, при том безразличии, которое выражалось в эти минуты внешним существом Аночки, была одна черта, одна точечка, затаенная в глубине ее взгляда, в зрачках, соединявшая в себе уже почти отсутствие рассудка с жадными поисками мысли, как бывает только у человека больной души. Аночка в эти минуты равно могла поддаться бессилию и заболеть, и могла найти такую опору в самосознании, что уверилась бы в своих силах на всю жизнь.
Этой точечкой взгляда видела она острейшие миги промчавшихся суток, и ей казалось, что до нее доносится рокот колес по рельсам, и она глядит на последний вагон поезда, ускользающего вдаль, и слышит голос - "будь немного старше себя", и другой голос - "еще здоровое сердце". В бессвязности этой заключалось что-то цельное, и в то же время одно исключало другое. Как будто душа Аночки раздваивалась, и одна часть, уходя с последним вагоном поезда, оставалась надолго жить, а другая, оставаясь здесь, в больнице, уходила из жизни навсегда.
В необычайной грусти Аночка улыбнулась. Как будто изумившись неожиданно сделанному открытию, она сказала:
- А знаете, Вера Никандровна, Кирилл ведь очень любил моего папу!
Вера Никандровна с материнской страстью прижала ее руку к своей груди.
- О, как ты права! Ты даже не знаешь, как ты права, моя умница!
- Папа ведь был удивительно сердечный человек, - сказала Аночка все с той же грустью. - Он только был несчастный.
- Ты, ты возьмешь за него счастье, которое ему не далось!
- Что же мы сидим? - сказала Аночка, всхлипывая, как после облегчающих слез, - надо ведь что-нибудь делать. Поедем к Рагозину. И потом к Егору Павловичу. Мефодий Силыч отнял у него сегодня полжизни.
- Да, да. Поедем. Мы не одни, мы не одни, - повторяла Вера Никандровна.
Они вышли на мороз, и это было словно телесным возвращением к действительности. Опять попеременно колеса пролетки то дребезжали по булыжнику, то скрипели в снегу. Город все еще отдыхал, все не мог отдохнуть от вьюги. И с каждым новым домом, с каждым кварталом, отдалявшим пролетку от больницы, Аночке яснее виделся вагон, который плыл где-то среди безграничных белых полей и в котором она сама будто присутствовала, сидела против Кирилла, вычитывая его мысли в ровном взгляде табачных глаз.
Мысли были, конечно, о ней, об Аночке. Он не мог оставить ее одну, он взял ее, он увозил ее с собой в этом вагоне, в этом огромном поезде, пересекавшем равнину России.
На каком-то далеком разъезде выйдя из вагона и щурясь на солнечное лучение заснеженной степи, Кирилл нечаянно вспомнил толстовское наблюдение о путешественниках: первую половину пути, заметил Толстой, человек думает о том, что им оставлено позади, откуда он едет, вторую половину пути - о том, что его ожидает впереди, куда он направляется.
Чем дальше продвигался поезд, тем разнообразнее становились связи Кирилла со множеством его спутников. Это был не рядовой поезд, пассажиры которого случайно соединились и тотчас разрознятся, как только доедут до места.
Эшелон был подобен маленькому шумному городу на колесах. И как жителей города связывают в целое одни дороги, одни источники, одна плодоносящая земля, так спутников эшелона роднила одна общая цель, лежавшая за пределами движения поезда. Интересы их объединялись не только ежечасной заботой о фураже, провианте, не только закрытым семафором на разъезде, или игрой в шашки и карты, или табачком и гармошкой, но теснее всего - предстоявшей им борьбой за свое будущее.
И Кирилл все больше чувствовал свою принадлежность этому городу на колесах, все чаще задумывался, как сложится ожидавшая его на фронте работа, все реже возвращался мыслью к оставленному Саратову. Поэтому и пришло ему на ум толстовское наблюдение, и он проверил его на себе и удивился, что правда - за последний день даже Аночка вспоминалась гораздо меньше, чем в начале пути. Но это не беспокоило его. Аночка только отступила в сокрытую глубину его сердца, и он знал, что она будет там жить, пока живо само сердце.