Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 16

Не допил. Это правильно. Может, это спасло негодяя. Выжил. До следующего раза. В печени шевелится краб. Печень – вздувшаяся водоросль. В сердце ползает игла. Это моя смерть. Моя дочь. Она меня доведет. Чтоб ты сдох! Еще хуже – он слышал, хотя был мертвецки пьян, он полз по полу в свою комнату и слышал, как она сказала матери:

– А завтра на коленях будет ползать и просить прощения, а мы должны будем притворяться, что все о’кей! Сама с ним играй в эти игры, а я ему завтра в глаза плюну!

– Эля! Не надо!

Он полз. Аэлита кричала:

– Я не могу это больше переносить! Весь год живет как мумия, слова доброго не услышишь, как туча ходит, ждешь от него нормального человеческого поступка, подарка, чего-нибудь доброго, а он в конце назло тебе – бах, и превратится в свинью! Ползет по полу и хрюкает! Каждый год ждешь – трясешься: когда он опять сорвется? А потом терпеть этот стыд! Как в глаза людям смотреть? Писатель нажрался. Писатель ползет по ступенькам! Истерики! Ненавижу! Пусть закроют его в дурку раз и навсегда!

Антон, твой отец жрал водку, надирался до скотского состояния. От него так воняло… В сторожку не войти, мой отец говорил. Но ты не знаешь этого. Ты этого не видел. Он умер прежде, чем в твоей голове включилась пленка памяти. Филологи женятся по несколько раз. Находят молодух. Жен выбирают среди своих студенток. Таких дородных. Чтоб нянчились. Даже среди молоденьких они мамочек себе ищут. Он так и обращался к ней: ну, маму-уля… Филологи поодиночке не живут. Совсем как хомячки… Филологическая особь не приспособлена к одиночеству. Трындеть об одиночестве – сколько угодно, а посидеть хотя бы минутку в комнате без людей – ударяются в панику. Караул! Ау! Помогите! Конечно. Необходимо чесать языком. Нужно кого-нибудь сверлить, унижать. Они всегда живут за чей-то счет. Пьют кровь. Нервы тянут. И на сторону – шасть! Закатиться в отельчик, заползти в коттедж. На пикничке перепутать палатку. Копытом туда, копытом сюда. Я так отчетливо помню не только мою жизнь, но ярко представляю жизнь каждого, кто попадается мне на глаза. Хочется потопить все это во мраке.

Поэтому он сидел на камнях. И море раскачивало его. Как фотографию.

Когда-нибудь мир не выдержит и как песочный замок расползется, мешаясь с водорослями и ракушками. Он станет тем, из чего создан.

Год Семенов боролся. Он прятал от себя мякоть, а потом, не выдержав гнета, своей центробежной силы, снимал чешую и шел плясать по ребристым бликам на воде.

Может быть, когда-нибудь я так и останусь в этом блаженном состоянии полного идиотизма. Буду ходить без штанов и улюлюкать. Читать стихи и хихикать. Ковыряться в пупке, жевать соплю. Ночевать в холодном мху под флагом звездным.

Все переливалось. Комната покачивалась. Откуда-то струился свет. Как сквозь аквариум, в котором плавали волшебные янтарные рыбы. Лучше не вставать. Целый день.

Руки в крови. Одежда в крови.

Били меня, не чувствовал боли. Толкали, не чувствовал унижения.

Он слышал, как проезжали машины: чаще и громче. Он слышал, как проснулся малыш; он говорил: «Мама-ка?.. А я в сад не иду?»

Зоя отвечала: «Нет, сладенький, не идешь, пока кашель, дома сиди».

«А папака дома?»

«Дома, дома, папа тоже болеет…»

Он слышал, как ушла дочь: зло цокая каблучками и побрякивая сумочкой.

Жена принесла графин воды. Он не открывал глаза. Поставила кружку. Убрала пепельницу.

Он отвернулся к стене… und sagte kein einziges Wort[23].

3

Смешные люди.





В сентябре всегда так – и грустно и смешно. Дети нарядны. Цветы. Каштаны…

Люди, люди…

Они уплывают, как сухие листья, подхваченные ветром; оборачиваются, смотрят на нее с настороженным изумлением: незнакомка в светло-синем плаще со слезами на глазах, – идут дальше.

Какие смешные люди. Они исчезают так быстро. Не успеваешь разглядеть. За каждым тянется клякса. Как пудель на поводке. Как шарик на веревочке.

Смешные…

Кусты трутся о скамейку. Она протягивает руку, но рука остается на месте, на раскрытой книге. Ветер пытается перевернуть страницу, но не может. Люди на тропинках стоят, как слова в строке. Смотрят на нее. Требовательно. С возмущением. Так хуторской дед смотрит из-за своего забора, и ты торопишься, опустив глаза, поскорее уйти, и долго чувствуешь на своей спине взгляд (как-то он ей приснился, и Лена долго гадала, когда и где видала старика, так и не вспомнила); однажды наступает день, когда каждый столб, каждая табуретка смотрит таким требовательным взглядом, поторапливая убраться, а у тебя нет сил идти, ты сидишь и гонишь вон из себя душу. Ветер гладит твои волосы, ветер прислушивается…

Не смотрите на меня. Не замечайте. Проходите. Меня нет. Меня здесь нет.

…может быть, если б он писал чаще; вот писал бы он чаще, не сидела бы она на этой скамейке, за кустами, чтобы никто не видел.

Нет, Лена не прячется. Солнце натерло до боли глаза. Ты чувствуешь, как они откликаются на зуд в груди. Наверное, можно было бы сказать, что это просто накопилось.

Да, но что накопилось?

Не знаю.

Вчерашнее приключение в криосауне было последней каплей. Она никак не ожидала, что ей будет так страшно: она думала, что умрет, она задыхалась, ее приводили в чувство, а мимо, танцуя, шел самодовольный раскрасневшийся молодой человек лет тридцати, а то и меньше, в белых шерстяных носках и тапках из овечьей шерсти, которые походили на унты, в белых шерстяных перчатках по локоть и шелковых белых трусиках – настоящий атлет, он шел и шумно дышал, отчетливо вычерченные мускулы налились, на его лице было блаженство (Лена со смущением отметила, что у него наступила эрекция, и он ничуть не стеснялся – наоборот: казалось, он ходил между шкафчиками, чтобы всем демонстрировать себя). Ей было страшно, как иногда в детстве, когда ее оставляли в детсаду на ночь (это было в Петропавловске-Камчатском). Она думала, что она умирает. Сердце билось очень часто, и она не могла дышать. Но как-то дышала. Откусывала воздух и давилась им. Это не прекращалось. Ей хотелось, чтоб этот суматошный родник, который пульсировал в груди, в горле и висках унялся. Совсем. Но сердце билось и билось. Ей дали ватку с нашатырем. Какая-то бодренькая пожилая женщина, тоже разодетая, как для карнавала или свингер-вечеринки, предложила валидол. Лена взяла. Было унизительно. Она чувствовала себя полной дурой. Зачем я согласилась на это? Зачем? Так глупо умереть. Ради чего? Она повторяла про себя: это всего лишь приступ паники. На меня смотрят. Люди были как за стеклянной стеной. Они были ужасно искажены. Чудовища. Смотрели на нее. Чего они ждут?

«А чего вы такая бледная? – наконец-то появился доктор Мете (про которого говорили, что он этим занимается с советских времен: всю партийную элиту обслуживал – все любили заскочить к нему: сегодня, смотри-ка, разогнал до минус ста восьмидесяти!). – Ну-с, что нам, так нехорошо с непривычки? Милая моя, что ж вы так? Ничего, – потрепал по щеке, – в следующий раз танцевать у нас тут будете».

«Уйдите, пожалуйста, меня сейчас вырвет».

Но не вырвало. Она сама не знала, отчего так сказала.

Молодцеватый старикан посмеялся и ушел. Подошла какая-то женщина, открыла шкафчик, стала переодеваться, не стесняясь мужчин в раздевалке, неизвестно к кому обращаясь, она сказала, что в первый раз ей тоже было плохо, у нее тоже случались страхи: «Второй год сюда хожу – никаких нервов, никакой бессонницы, и оргазмы такие, каких в молодости никогда не было!»

Старалась не слушать. Подумала о сыне, стало совсем страшно. А что, если я сейчас умру?.. что будет с ним?

Никто в этом мире ничего не знает. Никто!

Все держится на ниточках. Пригнано на глазок. Отец вечно все путает. Обои, предназначенные для кухни, поклеил в детской. Заказываешь одно – привозят другое. Болезни появляются, которые никто не умеет или не хочет лечить. Никогда не знаешь когда.

23

И не сказал ни единого слова (нем.) – название романа Г. Белля.