Страница 8 из 12
Матрица до конца церемонии стоит в позе футболиста в стенке перед штрафным. Выражение лица скорбное.
Смена кадра: Наталья, поникшая, спит на заднем сиденье автобуса, она пьяненькая, чемодана нет, салон пустой.
Крупным планом палата с мертвецами. Глаза отца Натальи, выпученные на весь экран. Камера отъезжает – это глаза одного из девяти мужчин, бывших в комнате, где убили Люсю и ребе. Он в одежде заключенного, глядит во двор тюрьмы из-за решетчатого окна. Кривая табличка крупно. «Кишиневский следственный изолятор». Этот же мужчина в кабинете следователя. Тот, закурив, говорит:
– Пора признаваться, товарищ Кацман.
– Я ничего не знаю, – говорит Кацман.
– Товарищ Кацман… – говорит следователь.
– Ваш трест лопнул, – говорит он.
– Ваша стройорганизация похитила стройматериалы на сумму более двух миллионов рублей, – говорит он.
– И мы это установили, – говорит он.
– Это все из-за того, что я еврей, – говорит Кацман.
– Это заказ… репрессии… мля буду! – говорит он.
– Не нужно этого… – морщится следователь.
– Вы вор и сами это знаете, – говорит он.
– Да как ты смеешь, мля, щенок! – рявкает Кацман и вскакивает.
– Я ветеран войны, я кровь проливал, ах ты, мурло! – кричит он, набрасываясь на следователя.
Вбегают люди, борьба, крики. Картинка становится черно-белой. Это уже потасовка у траншеи, над кучей тел возносятся ножи, штыки, приклады, крик, мат, свист, разрывы снарядов, земля содрогается. Крупно – искаженное лицо Кацмана. То есть мы видим, что он и правда кровь проливал. Лицо все в синяках, камера отъезжает – это уже Кацман в изоляторе после драки со следователем. Глядит обреченно на окно. Подходит к нему, смотрит на одежду. Повеситься не на чем…
Отходит к другой стене, несколько раз глубоко вдыхает, выдыхает. Низко наклоняет голову, принимает низкий старт. Шепчет:
– На старт, внимание, марш…
Общий план дворика. Безмятежное кишиневское лето, оштукатуренные стены, выглядит все скорее как заброшенный пансионат, чем тюрьма (поэтому Котовский отсюда и смог сбежать, ну и вдобавок никому он на хрен не был нужен. – Примеч. В. Л.).
Из здания слышатся далекие глухие удары.
Потом топот сапог.
Камера взмывает в небо (чтобы зритель окончательно понял, что тут идет аналогия с «Форестом Гампом», можно дать фоном музыку из этого дебильного кино для менеджеров среднего звена. – Примеч. В. Л.) приземляется на улочку в кишиневском дворике, очень похожем на мазанку, где встретил свою последнюю ночь Соломон. Полная идиллия: камера глазами кошки – время от времени кошка и показана – скользит по двору. Инструменты для сада, колесо, «Запорожец», пара кресел во дворе. То есть очень состоятельный двор. Камера скользит мимо двери, по ступенькам в подвал. Перед дверью замирает – на уровне ног.
Слышно бульканье, как при полоскании горла.
Камера показывает подвал. Два человека – мы узнаем в них тех, кто был в комнате Ребе, – наклонившись над бочкой, делают движения, как прачка, когда полощет белье. Крупным планом бочка сверху – окунают в вино не белье, а человека (один из тех, девяти).
– Ты заложил Кацмана? – говорит писклявым голосом громила Копанский.
– Я не… – говорит жертва.
– Буль-буль-буль, – дает он очередь пузырьков, потому что его снова топят.
– Сука, ты заложил Кацмана? – спрашивает второй, Эфраим Эрлих.
– Я не… буль-буль-буль… – пытается отнекиваться жертва.
Его на этот раз держат под вином долго, тот, вынырнув, выдыхает из последних сил:
– Я-я-я-я-я-я-я-я….
Прерывисто, до рвоты, дышит.
– Я сдал Кацмана, – говорит он, отдышавшись.
– Я сдал его трест, чтобы нас осталось всего восемь и денег было больше, – говорит он.
– А больше я никого не собира… – говорит он.
Снова пускает пузыри, потому что его притиснули ко дну. Эфраим и Яша говорят, их лица показаны снизу, от бочки. Рукава закатаны, как у фашистов в советских фильмах про фашистов.
– Сука, врет, – говорит шахматист Копанский.
– Он нас всех по одному, как негритят… – говорит он.
– Каких еще негритят? – спрашивает Эрлих.
– Ну в книжке про двенадцать негритят, – говорит Яков.
– А-а-а-а, – говорит Эрлих.
– Это Стругацкие? – спрашивает он.
– Нет, Кристи, – говорит Копанский.
– Псевдоним? – спрашивает Эрлих.
– Нет, это англичанка, – говорит Копанский.
– Как Брэдбери? – спрашивает Эрлих.
– Брэдбери американец, – говорит, раздражаясь, Копанский.
– Но тоже фантаст? – говорит Эрлих.
– Тоже как кто? – говорит Копанский.
– Как Кристи, – говорит недоуменно Эрлих.
– При чем тут, на хрен, Кристи?! – говорит Копанский.
– Ну как бы… – говорит Эрлих.
– Кристи – это Англия и детективы, а Брэдбери – фантастика и США (произносит именно «Эсша» – как раньше советские дикторы. – Примеч. В. Л.), – говорит Копанский.
– А, – говорит Эрлих.
– Детективы… – говорит он.
– Как Юлиан Семенов, что ли? – говорит он.
– Ну да, старик! – говорит Копанский.
– Ясно, – говорит Эрлих.
Молчат немного. Спохватившись, замечают, что поверхность бочки успокоилась. Вынимают – на раз – беднягу-стукача. Тот еле жив, дышит вразнос.
– Ты все врешь, – говорит ему Копанский.
– Ты хотел нас всех убить, а не чтобы одного только, – говорит он.
– Мы как договаривались? – говорит он.
– В августе, в поход, отпуск чтобы все взяли, – плачет стукач.
– По Днестру на байдарках, гитары, костер, – плачет он.
– Милая моя, солнышко лесное, – поет он и снова плачет.
– Не убивайте, а? – просит он.
Копанский и Эрлих, молча, даже не переглядываясь, опускают стукача под вино (новая идиома. – Примеч. В. Л.). Постепенно бурлящая поверхность успокаивается, становится матовой, блестящей…
Кишинев, стандартный пятиэтажный дом типа хрущевка. У подъезда вьются виноградные лозы, часть их поднимается на второй и третий этаж прямо по стене дома. На лозе мы видим зеленые еще ягоды мелкого винограда сорта типа «бакон». На лавочке у входа в подъезд лежит кошка. Она глядит в сторону двери. Кошка очень толстая, упитанная. У нее ярко-зеленые глаза, которые очень сочетаются с незрелыми ягодами винограда.
– Мяу, – говорит кошка.
Само собой, это просто мяуканье. Но летняя жара, дрожащий от напряжения воздух и атмосфера ожидания превращают этот обычный, в общем-то, звук во что-то грозное, многозначительное… Сразу вспоминается кот Бегемот из книжки Булгакова для онанирующих представительниц средне-интеллигентского звена 1960–1990-х годов рождения.
– Мяу… – говорит кошка.
Показано дрожание воздуха. Общий план двора. Он абсолютно пуст, качели на детской площадке стоят неподвижно, не слышно ни выкрика, ни словечка. Из окон ничего не доносится… мы даже не чувствуем характерный запах кишиневского двора 60-х: варенье из помидоров, которое варила тетя Роза, что подалась в Израиль пять лет спустя, аромат мититей (молдавское мясное блюдо. – Примеч. В. Л.), которые жарила моя бабушка, борщ тети Нади, которая бросила своего бывшего вертолетчика дядю Ваню и ушла от него к тому Артурасу, с которым познакомилась во время туристической поездки в Таллин (говорила тетя Роза, что только проститутки и маланки сплавляются на этих ваших байдарках, и была права. – Примеч. В. Л.). С одной стороны, это можно списать на летние отпуска, с другой – ну уж очень пусто во дворе… Крупным планом – светящиеся глаза кошки…
– Мяу… – угрожающе и многозначительно говорит кошка.
Камера резко выхватывает крупным планом окно дома напротив, и мы видим в нем девушку, которую до сих пор не замечали. У нее красивые длинные волосы, она держит в руках пачку машинописных листов, которую отворачивает от нас, глядя прямо в камеру, мы успеваем заметить только титул «…ЛАГ ГУЛАГ», и девушка некоторое время смотрит на нас с испугом, вызовом и гордостью (ну тогда уж идем до конца, тогда уж и с предубеждением. – Примеч. В. Л.). Потом, повертев головой, успокаивается – видимо, ей что-то померещилось – и снова читает рукопись… В руке у нее персик, она надкусывает его, и по подбородку девушки течет сладкий сок… Это очень сочный персик… камера показывает роскошный бюст девушки… Она одета по-домашнему, как в Кишиневе выходят за хлебом, в кино или на свидание: ночная рубашка с вырезом, тапочки, махровые носки… Даже этот наряд не может скрыть всю красоту и совершенство девичьей фигуры…