Страница 18 из 21
– Значит, давай Лазурную берём, – в итоге обозначил свой выбор Галкин, понизив голос, но не настолько, чтобы устройство не записало, – мне этой ихней обслуги-прислуги, если честно, на хер не надо. Своими силами обойдёмся. Вывезу отделение интендантов с Хозуправления, прикомандирую по визе, а после на других переменю, когда срок выйдет. И Монако этого не хочу, я там враз весь гектар этот спущу и остальное в придачу. Знаю себя, слабый на рулетку – так что лучше с налогом, но и без риска. Минфин теперь по-любому под нами, спасителями. Короче, передай, что на холме беру, и точка. Услуга за услугу, как говорится. И пусть оформят как положено, я после скажу, на кого.
На прощанье Адольф Михайлович выторговал у Министра вооружённую охрану на пару дней и военный транспорт для передвижений по городу на период утряски с Минфином его же, галкинского, вопроса.
На том и расстались. На этом же и встретились, но уже мы – я, Ионыч и Мякишев. И снова там же, в раздевалке спортзала для самбистов. Ионыч вообще считал, что раздевалка лучшее место для всего на свете: самое намоленное, самое чистое и открытое для любого толковища и последующей скрепы договора. Человек там, по сути, обнажённый, без ничего, включая исподнее, и потому его сразу видно, всякого, – что у него там на голом, одним лишь стыдом прикрытом уме. Хорошо врать и ловко стесняться мало кто умеет одновременно, кишка не сдюжит – частенько напоминал Ионыч. И мы ему верили. И, видно, не зря я в этот раз решил пригласить и его. Прикинул, что хуже не будет, если два пожилых дядьки, каждый со своей могучей историей нелюбви к режиму, хотя и в разных областях противостояния, смогут выработать единую точку приложения зрелого разума. Я же, если что, буду рядом.
Собственно, так и вышло. Ионыч послушал запись беседы, покачал головой и вынес умнейший вердикт:
– Вот я скажу вам, пацаны. Этот фуфляк надо бы до ушей каждого фраера догнать. По главному каналу, вместо передачи «Время». Сказать, слушай, мол, народ, вот кто на волне нашей победы пришёл к власти: продажная сволота, рвачи в погонах, предатели за народный счёт. И в Минфине такие же, выходит: как сидели, так и сидят, пилят да выгадывают. Родиной торгуют. – Он пристально посмотрел в глаза Мякишеву: – Ты меня понял, генерал? – Тот утвердительно кивнул. А Ионыч продолжил. – Так вот. Скажешь, пока не поздно, что, мол, люди русские, объявим давайте досрочные выборы президента. И всё такое. И тут же ты предложишь себя, типа в кандидаты. Под горячее. От всего честнОго народа. Просёк, командир?
Адольф просёк, даже очень. Как и я. Признаться, к нашей встрече у меня тоже имелась парочка вариантов, но точно, что не таких ясных, цельных и настолько радикально выверенных с точки зрения истинного патриота. То, что предложил Ионыч, прежде всего было красивым, гармоничным, доведённым до крайней точки народного закипания и потому несло в себе совершенную убойность результата по любой шкале. Лучше не придумаешь.
Почему-то я был спокоен как никогда – приблизительно так, как это было у меня, когда я впервые забрался на материн кран. Если думать про это, то страшно. А если просто делать, не глядя вниз ни с какой высоты, то нормально. Как и было мне сейчас. Оставалось лишь придумать текст второго по счёту экстренного обращения к нации. Чем я тут же и занялся, пока старики-разбойники общались на бильярде, через стенку от раздевалки. Я не спешил и не дёргался, тем более что снаружи ожидало приданое в наше распоряжение вооружённое подразделение круглосуточной охраны.
Через какое-то время я зачитал им текст, изначально сделанный с учётом конкретно русского фактора. Мякишев не нашёл чем возразить и принял всё как есть. Ионыч накоротко поразмышлял, но в итоге тоже согласился, выправив пару фраз в сторону некоторого разогрева человеческих слабостей. Мы уже не успевали к программе «Время» и потому очередное взятие Останкино было решено перенести на другой день.
Потом расстались. Я двинул к матери на Рабочий посёлок – готовиться к завтра, а мужики остались доигрывать партию. Они явно пришлись друг другу по вкусу, и отдельно – по душе. И – ясен пень – это опасное обстоятельство не могло меня не беспокоить.
7.
Скажу искренне: последние две недели моей вынужденной подземки протекали в полной печали. То ли я уже физически устал и душевно вымотался от всей этой непонятки. То ли это таинственное презрение ко мне, как к отдельной человеческой единице со стороны непонятных сил, превзошло, наконец, отпущенную норму личного терпежа. Или, быть может, моя затянувшаяся ипохондрия стала результатом отсутствия общения с нормальными, доброжелательно устроенными людьми, пускай и непьющими, но, по крайней мере, сделанными из молекул, схожих с моими.
Не могу сказать с уверенностью. А только знаю, что от отчаянья я дважды допустил до тела усатую санитарку, ненавидя её, а заодно и самого себя. Правда, не до всего тела, а лишь до… Ну в общем, понимаете. Хотя, даже с учётом того, что моя собственная клятва во мне же самом и обломилась, меня тоже можно понять, если только захотеть. Пока окончательно зарастали швы на моей частично подрезанной физиономии и сходило на нет послеоперационное раздражение в глотке, со мной не общались, никто. Просто приносили таблетки, еду, иногда брали анализы и молча исчезали, прихватив посуду. Наверное, выжидали перед новой стадией измывательств. Однако спустя какое-то время, когда затянувшаяся пауза начала становиться изматывающей и совершенно нестерпимой, они возникли разом, все, в очередь. Мои прежние костоломы. И каждый произвёл сверку по своей мучительской части.
Первым был психиатр. Это я только потом понял, что моя финальная отсидка также являлась довольно важным тестом на психическую устойчивость. Которую я, как выяснилось, не с блеском, но прошёл – с учётом фотовидеофиксации поведения в замкнутом пространстве. О камерах я, разумеется, был не в курсе, как и обо всём прочем.
Потом объявились эти оба, какие работали с ушами и лицом, устраняя у меня лёгкую лопоухость и загоняя остальную физиономию в кем-то предписанный стандарт. Тоже, надо сказать, остались довольны: и как зажили рубцы, и как спал отёк, и обобщённым результатом по существу основной задачи.
Напоследок прибыл глоточный, самый условно приятный из всех, если заведомо понизить оценочную планку метра на полтора. Дал бумажку, попросил зачитать с выражением и без, сначала громко, затем тихо. Потом – прошептать содержимое. Покачал головой – то ли просто радуясь результату, то ли восторгаясь им же. И ушёл. Но перед этим протянул головной убор из белой ткани – нечто среднее между куклус-клановским колпаком и защитной маской пчеловода с сеткой против глаз.
– Наденьте! И не снимайте, пока не скажут.
Всё!
Этот день стал началом конца. В смысле, финалом моего подземного острога с его весёленькими фотообоями и вечной весной внутри оконного симулякра, с искусственным воздухом, неласковым персоналом и – отдельно от всего – усатой, пахнущей хозяйственным мылом и карболкой санитаркой в летах.
Наряд, что прибыл меня забирать, был другим: посерьёзней лицами, не в ондатре и без каракуля, но тоже состоял из двух пасмурных и молчаливых шкафов в гражданском. С ними не было никого из местных подземщиков: ни полковника Упырёва, ни кого-то из сопровождающих.
Всё повторилось ровно в обратном порядке: прошли длинным дугообразным коридором, минуя череду одинаковых дверей без названий и многочисленных видеокамер, следящих за всем живым и мёртвым. Дойдя до приёмной площадки, мы заняли места в бронированном, неизвестного происхождения автомобиле с затемнёнными стёклами, после чего платформа вздрогнула и плавно пошла вверх, в сторону спасительной нулевой отметки. Затем опять была маскировочная лужа, мутная вода из которой по команде сработавшего датчика моментально исчезла в отводах боковых дренажей. Вслед за этим отъехала в сторону и многотонная стальная задвижка, и наша платформа, осуществив последний рывок, замерла в проёме арки, перекрытой по обеим сторонам всё теми же неподъёмными заслонками. Впрочем, одна из них сразу же поехала наверх. Мы выбрались на свет и, миновав просторный двор, упёрлись бампером в поперечный рельс. Старший приоткрыл окно и сунул в нос дежурному корочку красного сафьяна. И это был последний рубеж перед моим заслуженно условно-досрочным освобождением.