Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 48



В концентрационном лагере многие узники вновь обрели веру в Бога и выстояли благодаря Ему.

Часть II. Психотерапия на практике о смысле страдания

При обсуждении вопроса о смысле жизни мы самым общим образом разграничили три ценностные категории. Мы говорили о ценностях творчества, ценностях переживания и ценностях отношения. В то время как первая категория реализуется путем деятельности, ценности переживания реализуются путем пассивного восприятия мира (природы, искусства). Ценности отношения же реализуются там, где необходимо принять на себя что-то неотвратимое, посланное судьбой. Способ, которым человек берет на себя подобные тяготы, дает неограниченную полноту ценностных возможностей. Это означает, что не только в творчестве и в радости жизнь может быть осмысленной, но также и в страдании!

Такой ход мыслей совершенно чужд тривиальной этике успеха. Однако взгляд на повседневную оценку ценности и достоинства человеческого существования сразу же раскрывает ту глубину переживаний, в которой вещи сохраняют свою значимость совершенно независимо от любого результата вообще. Это царство внутреннего удовлетворения, несмотря на внешнее отсутствие успеха, становится по-настоящему доступным благодаря той перспективе, которая открывается нам через искусство. Здесь уместно вспомнить о таком произведении, как "Смерть Ивана Ильича" Л. Н. Толстого. В нем изображается буржуазное существование, глубокая бессмысленность которого становится ясной его носителю лишь непосредственно перед его неожиданной смертью. Но благодаря пониманию бессмысленности своего существования герой уже в последние часы своей жизни перерастает себя самого и достигает такого внутреннего величия, которое освещает всю его предыдущую жизнь и делает ее глубоко осмысленной. Ведь может случиться и так, что жизнь получает свой последний смысл не только благодаря смерти как у героя этой повести, - но и в самой смерти. Следовательно, не только жертвование собственной жизнью дает ей смысл, но еще и в своей обреченности она может наполниться смыслом.

Отсутствие успеха еще не означает отсутствия смысла. Это становится ясным, когда вспоминаешь, например, свою собственную прошлую жизнь в области любовных отношений. Если кто-нибудь спросит себя всерьез, готов ли был бы он вычеркнуть из своей прошлой любовной жизни переживания, полные страданий и неприятностей, он, вероятнее всего, ответит отрицательно: полнота страданий не была для него пустотой; напротив, в страдании он созрел, духовно вырос, оно дало ему больше, чем ему мог бы дать какой-нибудь эротический успех.





Человек вообще склонен к тому, чтобы переоценивать положительные или отрицательные признаки своих переживаний. Важность, которую он придает этим признакам, рождает в нем неоправданную жалостливость по отношению к своей судьбе. Мы уже видели, в каком разнообразном смысле человек "существует на свете не для удовольствия". Мы знаем также, что удовольствие совершенно не в состоянии дать смысл человеческой жизни. Раз оно не в силах этого сделать, то и недостаток удовольствия не может отнять у жизни смысл. И вновь искусство указывает нам способ, которым простое, непосредственное и ничем не стесненное переживание верно определяет содержание; стоит подумать лишь о том, сколь незначителен для художественного содержания вопрос о том, написана ли мелодия в мажорной или минорной тональности. В творчестве реализуются творческие ценности, в переживании - ценности переживания, в страдании - ценности отношения. Страдание, однако, имеет, кроме того, и имманентный смысл. Парадоксальным образом язык сам подводит нас к этому смыслу: мы страдаем от чего-либо потому, что мы "не можем этого выносить" следовательно, потому, что мы не хотим признавать это реальным и значимым. Столкновение с данным нам судьбой является последней задачей - задачей страдания. Страдая от какого-либо жизненного обстоятельства, мы внутренне отворачиваемся от него, создаем дистанцию между своей личностью и этим обстоятельством. Пока мы страдаем от состояния, которого не должно быть, мы находимся в напряжении между фактическим бытием, с одной стороны, и бытием, которое должно быть, - с другой. Это же можно сказать и о человеке, который впадает в отчаяние от самого себя: именно из-за факта своего отчаяния он уже не имеет никакого основания для него, так как он оценивает собственную реальность по мерке идеального; тот факт, что он вообще увидел ценности (пусть и оставшиеся нереализованными), уже предполагает определенную ценность в самом этом человеке. Он не смог бы вообще судить самого себя, если бы он уже заранее не обладал достоинствами и полномочиями человека, который осознал соотношение долженствующего и фактического бытия. Страдание создает, следовательно, плодотворное напряжение, заставляя человека чувствовать то, чего не должно быть как такового. В той мере, в какой он идентифицирует себя с данным, он приближается к данному и отключает напряжение между бытием и долженствующим бытием. Так открывается в эмоциях человека глубокая мудрость, которая важнее всякой рациональности и даже противоречит рациональной полезности. Понаблюдаем, например, за эмоциями печали и раскаяния. С утилитарной точки зрения, обе должны казаться бессмысленными, так как "здравый смысл" говорит о том, что бессмысленно и бесполезно оплакивать что-либо безвозвратно утерянное или каяться в чем-то непоправимом. Но для внутренней жизни человека печаль и раскаяние имеют глубокий смысл. Печаль о человеке, которого мы любили и потеряли, позволяет печалящемуся как-то жить дальше, а раскаяние виновного позволяет ему освободиться от вины и этим в какой-то мере искупить ее. Предмет нашей любви или нашей печали, который объективно, в эмпирическом времени, пропал, субъективно, во внутреннем времени, сохраняется: печаль оставляет его в настоящем. Раскаяние же, как показал Шелер, способно уничтожить вину: хотя вина и не снимается с виновного, но сам виновный поднимается путем своего морального возрождения. Эта возможность сделать плодотворным происшедшее не находится во внутренней жизни в противоречии с ответственностью человека, так как чувство вины предполагает ответственность. Однако человек ответственен перед лицом того факта, что он не может вернуть назад ни одного шага, который он сделал в жизни; любое решение, как самое малое, так и самое большое, остается окончательным. Ничего нельзя вычеркнуть из того, что он сделал и чего он не сделал. Сказанное лишь на поверхностный взгляд находится в противоречии с тем, что человек внутренне - в акте раскаяния может дистанцироваться от какого-либо деяния и, следовательно, в совершении этого акта раскаяния (т. е. во внутренней жизни) может сделать происшедшее во внешней жизни в моральном отношении как бы не имевшим места.

Шопенгауэр, как известно, полагал, что человеческая жизнь балансирует между нуждой и скукой. В действительности и то, и другое имеет глубокий смысл. Что ведет к скуке? Бездеятельность. Деятельность существует не для того, чтобы избежать скуки, но скука напоминает о том, чтобы мы избегали ничегонеделания и обратились к смыслу пашей жизни. Жизненная борьба держит нас в "напряжении", так как смысл жизни по мере выполнения задач меняется, то исчезая, то появляясь вновь; это "напряжение" является, следовательно, существенно отличным от того, к которому стремится невротическая жажда ощущений или истерическая погоня за раздражителями.

Смысл нужды также заключается в напоминании. Уже на биологическом уровне боль является бдительным сторожем. В области душевно-духовного она выполняет аналогичную функцию. То, от чего страдание должно уберечь человека, - это апатия, душевная вялость. Пока мы страдаем, мы остаемся душевно живыми. В страдании мы даже зреем, вырастаем в нем - оно делает нас богаче и сильнее. Раскаяние, как мы уже видели, делает внешнее происшествие как бы непроизошедшим во внутренней истории (в моральном смысле); печаль позволяет продолжать существовать прошлому. Следовательно, и печаль, и раскаяние в какой-то степени исправляют прошлое. Но этим они решают одну проблему, в противовес отвлечению и оглушению: человек, который пытается отвлечься от несчастья или оглушить себя, не решает проблемы, не устраняет несчастье из мира; то, что он устраняет из мира, - это скорее лишь следствие несчастья, лишь состояние неудовольствия. Путем отвлечения или оглушения он делает себя "ничего не знающим", он пытается бежать от действительности, спасаясь бегством в состояние опьянения. Этим он совершает субъективистскую ошибку, действуя так, словно вместе с заглушаемым эмоциональным актом из мира устраняется и предмет эмоции; словно то, что изгоняется в неизвестность, тем самым изгоняется в нереальность. Но как акт простого наблюдения не порождает предмет, так и попытка не замечать предмет не уничтожает его. Точно так же подавление печали не отменяет смысла того, что оплакивают. Здоровое чувство печалящегося в действительности имеет обыкновение противиться тому, чтобы принимать снотворные средства "для того, чтобы ночи напролет не плакать"; скорбящий может возразить на банальное предписание снотворных средств: благодаря тому, что он будет лучше спать, покойный, которого оплакивают, не будет разбужен. Смерть - эта парадигма неизбежного - не будет, следовательно, ни в коем случае отменена путем изгнания в область незнаемого. Как глубоко коренится в человеке понимание смысла эмоционального, видно из следующего факта: есть виды меланхолий, где симптоматологически на переднем плане находится не печаль, как обычно, а ее отсутствие; при этом пациенты жалуются как раз на то, что они не могут печалиться, что они не могут выплакаться, что они эмоционально холодны и внутренне омертвели: речь здесь идет о случаях так называемой Melancholia anaesthetica. Кому известны такие случаи, тот знает, что вряд ли существует большее отчаяние, чем отчаяние этих людей по поводу того, что они не могут испытывать печаль. Эта парадоксальность лишний раз доказывает, в какой степени принцип удовольствия является лишь искусственной психологической конструкцией, а не феноменологическим фактом; человек в действительности всегда стремится быть душевно "живым", испытывая радость или печаль, а не погружаться в апатию. Парадоксальность того, что страдающий Melancholia anaesthetica страдает от неспособности к страданию, является, следовательно, лишь психопатологической парадоксальностью; в экзистенциальном анализе она находит свое решение, так как в анализе страдание предстает как составная часть жизни, как ее неотъемлемая часть. Страдание, нужда и лишения - такие же части жизни, как судьба и смерть. Все это невозможно отделить от жизни, не разрушая ее смысл. Отделить от жизни нужду и смерть, судьбу и страдание означало бы отнять у жизни образ и форму. Лишь под тяжелыми ударами судьбы и в горниле страданий жизнь приобретает форму и образ.