Страница 52 из 54
Его герой… Он подошел к столу. При зыбком свете огарка вгляделся в свой неискусный рисунок. Нет, его рыцарь — не прелестный юноша, не розовый херувим. Он бодрый костлявый старик, немножко одуревший от общения со всеми этими полузабытыми призраками. Разве не великолепно было бы отправить такого по свету, с верой, что не прошли еще рыцарские времена? Какими безумными и горькими шутками будет овеян каждый его шаг, когда он поедет на своей костлявой кляче по нынешней Испании, по той же бедной Манчи, где крестьяне сокрушаются о цене куриного яйца. Когда он будет непрестанно кидаться в бой за честь и спасение невинности — трогательный сумасброд, вечно мечтающий схватить то, что вечно улетает и тает. И всюду он получает побои, и падает и снова встает, и едет дальше, чуждый разочарования, устремив застывший стариковский взгляд навстречу неугасимому сверканию иллюзии…
Внизу прозвучал ночной троекратный возглас: запирали ворота. Послышались хныкающие молитвы. Они пробивались сквозь пол и стены, весь дом тихо дребезжал от тысячеголосой шарманки отверженных. Он ничего больше не слышал. Он схватил перо.
На листке с обращением к президенту, непосредственно под нацарапанным рисунком, начал он писать:
«В некоей деревне Манчи, имени которой мне не хочется упоминать, не очень давно жил один идальго. Он был из тех, что имеют родовое копье, древний щит, тощую клячу и борзую собаку…»
ЭСКУРИАЛ
Пахло тлением.
В окно жаркой опочивальни дышал сентябрьский день. Курился ладан. Но запах смерти упорствовал. Неделями распадалась и таяла еще дышащая плоть короля Филиппа.
Он был худ, как скелет. Но на тело, местами чудовищно раздутое и остеклененное водянкой, невыносимо было смотреть. Из его раскрытых нарывающих ран натекали, что ни день, полные чаши гноя. Уже невозможно было его бинтовать, мыть, прикасаться к нему. Пришлось просверлить под ним ложе. Он недвижно тонул в собственной луже.
Сознание его оставалось ясным. Он несказанно страдал за свое тело. Он всю жизнь был чрезмерно брезглив, привередливо склонен к чистоте и холе. Он не мог прикоснуться к замутненному кубку. Теперь мухи роились над ним.
Он страдал за окружающих. Он видел, как трудно общаться с ним врачам, исповедникам, министрам и слугам. Он почти не решался требовать услуг. А если приходилось, он делал это с нежной учтивостью, как бы молящей о прощении и пугающе-непривычной в устах этого холодно-недоступного человека.
Сурово испытывал его бог. Все тело — сплошное кипение и терзание, неистовые головные боли, дурнота, одышка, бессонница, палящая жажда, утолять которую запрещали врачи, жажда, давно уже ставшая неутолимой.
Вся его жизнь была преддверием смерти. Он жил ради смертного часа. Но он не ожидал, что час этот будет длиться так бесконечно, станет этим омерзительно-страшным недугом.
Он все терпеливо сносил. Сорок лет власти, сорок лег оцепенелой и одинокой иллюзии принесли свой величавый плод. Ни разу не сорвалось слово жалобы с его растрескавшихся губ. Посреди гнилостного распада, в этом чаду живодерни оставался он королем. Еще было возможно называть «величеством» эти человеческие останки.
Он не утратил способности верить, что жесточайшая эта кара ниспосланный богом залог вечного блаженства. Кого всех беспощадней испытывают, тот будет всех выше вознесен. В страданиях и поругании телесном обрел он торжествующее утверждение своей веры, которой пожертвовал собственным счастьем и счастьем порученных ему государств.
В таком испытании как бессильны были бы утешения, обретаемые человеком в самом себе! Собственный жребий и свободное веление совести, — на какие зыбкие тростинки опиралось северное лжеучение. Каким жалким созданием должен быть еретик в мгновения страшного перехода.
Он, король Филипп, совершал этот переход, окруженный всеми святыми, всеми блаженными. Уже несколько десятилетий существовали подробнейшие распоряжения о тридцати тысячах заупокойных месс, которыми все ополчение испанских священников однажды обеспечит его душе путь к блаженству. Со своих подушек он видел через раскрытые настежь двери смежной комнаты главный алтарь Большой капеллы. Яшмой, агатом и порфиром, как заря вечности, сверкала там дарохранительница. Под алтарем же, в склепе, покоился его отец, император, окруженный всеми усопшими его дома.
Внизу ожидал его праха их прах. А их искупленные души, облеченные в блеск, ожидали вверху его искупленную душу.
Он окружен, его обступили знаки избавления. Куда бы ни обратились его мертвеющие глаза, всюду встречают они утешение. Выбеленная стена его опочивальни почти невидима за благочестивыми изображениями. На столах и табуретах расставлены реликвии, чудотворнейшие из его сокровищ: обломок креста господня, рука святого Винсента, голень святого Себастиана. Мощи хранятся в драгоценных ларцах, укутанные в бархат, окованные золотом, озаренные многоцветным блеском граненых камней. Но в занавесках его балдахина висит маленькое распятие, которое держал в руках император Карл, умирая в Юсте.
Он уже трижды исповедовался и причащался. Ненасытно слушает он священные тексты. Но завтра его величайший день. Завтра он примет последнее миропомазание. Это будет венчающий церемониал его строгой и церемониальной жизни.
Он приготовился. Ему подстригли волосы и ногти, дабы он мог в достойном состоянии принять таинство. Он знает, какие части его тела будут окроплены святою водой. Он уже видел серебряный сосуд с освещенным папой оливковым маслом. Помазание совершит новый архиепископ Толедский. Точно обозначены свидетели церемонии: исповедник, приор и домашний капеллан, мажордом, министры и высшие придворные чины. Должен присутствовать также и его инфант, придурковатый бескровный наследник, единственный, кто остался ему от четырех браков; на него угодно было богу возложить бремя распадающегося царства.
В последний раз вершил он сегодня дела этого царства. Перед ним лежали грамоты из четырех частей света. Но слишком болят плечи, а пальцы правой руки — одна кровоточащая рана, поэтому бумаги читались ему духовником его, братом Диего, и его камердинером Моурой, а некоторые он просил подносить ему к глазам. Он диктовал решения. Теперь с этим было покончено. Прочь все труды земные! С завтрашнего дня весь остаток его страдальческого пути будет посвящен молитве.
Он лежал один. Оба приближенных беззвучно ожидали в смежной палате.
Одна бумага осталась. С неподвижным лицом прослушал он ее и приказал положить к нему на одеяло написанным вниз.
Глаза его были закрыты. Из церкви доносились приглушенный шелест и позвякиванье — должно быть, сакристан приготовлял утварь и подсвечники для вечерней службы. Король смотрел внутрь и смотрел вспять.
Он скорбел. Он был побежден. Его государство рассекали трещины и щели. За последние месяцы он трижды объявлял банкротство. Народные силы, морское владычество, всемирное войско — все было поставлено под удар во имя одной идеи.
И господь не пожелал полного торжества этой идеи! Правда, Испания и Италия ограждены от яда; правда, в Германии и Польше болезнь предотвращена. Но дух Оранского царил в Голландии, и Британией правила мерзкая Иезавель.
С этим было покончено. Горела одна только рана. Он перевернул израненными пальцами листок, лежавший на одеяле.
Это был печатный документ, государственное оповещение, пришедшее вчера с посольской почтой из Парижа. Вверху красовались два герба: один с лилиями и еще другой… Текст был французский и начинался:
«On fait á savoir á Tous que bo
15
«Оповещаются все, что добрые, прочные, надежные и вечные Мир, Дружба и Согласие установлены и обусловлены между Превысоким, Преславным и Премогучим государем Генрихом, милостью божьей Христианнейшим Королем Франции и Наварры, нашим самодержавным монархом; и Превысоким, Преславным и Премогучим Государем Филиппом Католическим Королем Испании…»