Страница 48 из 54
Это была история про директора-проходимца, прибывшего в городок в обществе собственной жены и горбатого музыканта, без труппы, без костюмов, без кулис, и все же затеявшего облапошить публику. Он рассчитывает отыграться на знати. Он знает ее расовое безумие, маниакальный, панический страх за чистоту своей крови. Он обещает представление, полное редчайших чудес. Но лишь тот насладится удивительным зрелищем, кто истинно и безупречно расово-чист. Иудейские потомки и мавританские отпрыски ничего не увидят!
И, забрав плату вперед, директор Хаяфалла сооружает свой волшебный театр. «Ничто» его сцены ничем не отгорожено от изысканной публики. Присутствует сам бургомистр. Присутствует председатель городской общины Хуан Кастрадо, наружность коего соответствует его имени. Бенито Кочан-Голова, городской судья, «обросший на три пальца потомственно-христианским жиром». Господин Труха, магистратский писец. Все — с дамами.
И он показывает им нечто невиданное, обращает их внимание на чудеса, якобы происходящие на его пустых, облезлых, голых подмостках. Они послушно видят все. Не видеть нельзя: это опорочило бы их родословное дерево.
Торжественно-хвастливым басом, с добродушно-наглой игрой широкого своего лица, возвещает Гутьерес появление библейского Самсона; вот он стоит — полунагой гигант, готовый сотрясти колонны храма.
— Великолепно! — восклицает господин Труха. — Я так ясно вижу Самсона, словно он был моим дедом. Очевидно, во мне течет древнейшая христианская кровь!
— Внимание! Бешеный бык! Тот самый, что в прошлом месяце забодал грузчика в Саламанке. Осторожно, вот он идет!
И все кидаются на землю, словно боятся быка.
Но они боятся лишь друг друга.
— Полчище мышей! Вот они! Белые, пятнистые, клетчатые, небесно-голубые. Сто тысяч мышей! И чистокровные дамы подымают визг.
— Иорданские воды, Иорданские воды! Каскад иорданских вод! — Гутьерес простирает руки к небу.
— Сделайте всех женщин прекрасными, а у мужчин пусть отрастут бороды, красные, как лисьи хвосты!
И все делают вид, будто вода затекает им за спины и в штаны, и каждый сомневается в своей расе, и косится на других и тем громче кричит. Гутьерес ускоряет темп.
— Геркулес, — гудит он, — Геркулес с мечом в руке! Две дюжины бурых медведей! И львы! Тигры! Два огнедышащих дракона! Не привлекайте их внимания, спрячьтесь, залезьте под стулья!
И Кочан-Голова, Кастрадо, Труха, женщины — все спасаются от невидимых призраков, трепеща за свою «limpieza», визжа, гримасничая и кривляясь.
Когда, наконец, входит вполне телесный офицер с квитанцией на постой своей роты, бургомистр не верит в его подлинность. Наконец-то он что-то видит! Наконец-то все они что-то видят. Быть может, они все-таки не иудеи! И, ополоумев от расового восторга, они так долго дурачат и морочат офицера, что тот, наконец, теряет терпение и приказывает выпороть все чистокровное общество. Ибо, по замыслу автора, интермедия должна была закончиться поркой…
Восторженный вопль и одобрительный хохот. Партер загудел. Превосходный подарочек «мушкетерам»! Они не значились в расовом каталоге! Они бы охотно еще раз прослушали всю пьеску. Прошло немало времени пока смог начаться последний акт «Аякса».
Владельцы дорогих мест выказывали сдержанное недовольство. Язвительный Куава возмущенно жестикулировал в своей ложе.
Сервантес не стал дожидаться смерти героя. Никем не замеченный, покинул он театр и поджидал Гутьереса за наружной стеной. Скоро появился и тот, потный, весь перепачканный остатками грима, обнял Сервантеса и запечатлел на его лбу оглушительный поцелуй.
Затем они рука об руку отправились домой — вечерне-многолюдными переулками и мостом. Они были в лучезарнейшем настроении, словно хлебнули вина, и распевали:
Эту простую песенку они тут же сочинили, и текст ее означал приблизительно следующее:
Песенку они много раз повторяли.
Но, добравшись до «Греческой вдовы», они застали в корчме шумное волнение. Там находился корабельщик из Лиссабона, привезший известие о Великой Армаде. Она потерпела чудовищное поражение под командой своего расово-чистого, но, увы, неустойчивого на море адмирала.
2 557 029 МАРАВЕДИСОВ
Многое можно было предвидеть: беспомощность тяжелых галер, опасное отсутствие базы в Голландии, трудность объединения с фландрским сухопутным войском. Ужасающие бури обрушились на плавучие крепости Филиппа. Но последний удар был нанесен английскими моряками. Ясно сознавая, что сражаются за свою гражданскую и религиозную свободу, они под командой опытных и отчаянных капитанов сокрушили в прах неуклюжую боевую силу старой веры.
Адмирал Медина-Сидониа сам признавался в своей неспособности. Но он выказал себя вдобавок и трусом. Когда еще многое возможно было спасти, его охватил смертельный страх, и он, обезумев, бежал на север. О своем флоте он больше не думал. Останки испанского колосса, полуразрушенные, без рулей, с пробоинами в трюмах, были беспомощно прибиты к шотландским, ирландским, норвежским берегам.
Король Филипп едва поднял голову над своими бумагами, когда уничтожающее известие достигло Эскуриала. Его самообладание и впредь осталось неизменным. Он нес вину. Он не сваливал ее на других. Он милостиво принял возвратившегося адмирала. И он повелел благодарить бога в церквах, как если бы была одержана победа. «Незачем жалеть о срубленных ветвях, было его спокойное суждение, — если уцелело дерево, на котором вырастут новые».
Но это было не так. Ствол ранен. Навсегда было покончено с испанским морским могуществом, с католическим всемирным войском.
Король Филипп поставил все, что имел, на карту, которую считал беспроигрышной. Он погубил военные и жизненные силы своих народов.
Двадцать тысяч лучших старых солдат лежало на дне канала. Там лежали знатные господа, столь хвастливо и сообразно званию проводившие время перед отплытием. Лежала там и целая армия испанских кормилиц, которая была забрана на военные корабли — с целью незамедлительного снабжения грудных младенцев Англии папистским молоком взамен еретического.
Было израсходовано двадцать миллионов дукатов. В кассах не осталось ни реала. Филипп обратился за спешной денежной помощью к своему вице-королю в Перу. Но там пираты хозяйничали на море, разбойники — на проезжих дорогах. Доставка была невозможна. Итак, новые займы у европейских банкиров — на любых условиях! Но великому королю католического мира закрыт кредит. Ему остается лишь его собственный обескровленный народ.
Повышаются все налоги, прямые и косвенные, чиновникам поручено действовать с удвоенной строгостью.
Как заклейменный, влачится Мигель Сервантес своим несчастным путем. Ему кажется, что он так влачился всегда. Нет ни одной каменистой тропинки между Малагой и Хазном, между Гранадой и Хересом, которой не знали б копыта его мула. Вновь и вновь бредет он по изведанным дорогам, ему кажется, что он едет сам себе навстречу, как призрак.
Он взыскивает деньги, отбирает продукты, сражается с местными властями, вступает врукопашную с крестьянами, временами вдруг уступает, осиленный состраданием, усталостью, горечью. Он сам заставляет молоть зерно, стоит у весов, старательно хранит наличные суммы, не спит, страшась за вверенное ему государственное достояние. Лишь на короткие дни возвращается он в Севилью. Огорченно наблюдает Гутьерес, как гаснет в нем остаток веселого духа, он живет среди груд счетов, квитанций, выписок, списков, описей, отчетов, прошений, донесений и протоколов.
В начальстве своем он никогда не находит опоры. У него вечный разлад с севильскими канцеляристами. В своей резиденции Гувара открыто ненавидит свои исполнительные органы. С пугливой узостью требует он лишь одного: во имя неба, поменьше шума! Он умирает, но не лучше и его заместитель Исунса. Этот обделывает втихомолку свои дела, но всегда умеет навлечь подозрение на сборщиков. Когда население восстает против них, он только радуется их беде. В сентябрьский день — двадцатый — Мигеля Сервантеса вдруг сажают в долговую тюрьму в Кастро дель Рио по распоряжению каких-то властей. Ни один человек точно не знает за что. Через несколько дней его освобождают по столь же неизвестным причинам. Алчного Исунсу сменяет господин де Овиедо, невыносимый придира. Из-за ничтожнейшей суммы путешествуют между Мадридом и Севильей целые связки актов. Даже самый опытный счетчик не выбрался бы из этой путаницы цифр. А Сервантес не любит цифр. Он смотрит на них сквозь пальцы.