Страница 3 из 41
Сайты zoo или female его не очень интересовали. Лесбийские тела казались обладателями большей тайны, чем все остальные. Тайна же эта была сокрыта в неведомом веществе, а вещество и было этой тайной. Однажды он его получил. Оно было похоже на маленького человечка, и от него пахло «Дольче-Габбаной» и только что выстиранной рубашкой.
Потом неделю он болел и страдал, зная, что сделал что-то грязное, недопустимое, тяжелое. Женщины на улицах, не ведая того, повторяли позы, принятые ими на экране, девочки в метро и на улицах мучили его и жгли одним своим присутствием, и ему иногда хотелось совратить хоть одну из них. Но он этого не сделал.
Как-то ему подарили велосипед, и ночью он вытащил его из дачи и поехал кататься. На узком шоссе-бетонке, делающем поворот перед церковью рядом с мостиком, откуда, слепя фарами, вывернул огромный грузовик-дальнобойщик, он попытался уйти вбок, но не успел. Грузовик промчался мимо, и снова все стало тихо и ясно. Он лежал на обочине, отброшенный туда толчком, и смотрел, как крутится, поблескивая спицами под светом фонаря, велосипедное колесо. На колесо села жар-птица, прямо в самый его центр, на неподвижную втулку, и сказала ему: мой дорогой мальчик, ты ни в чем не виноват. Знаешь, ты, вообще-то, никогда и не был ни в чем виноват, и все остальные люди тоже никогда и ни в чем не были виноваты. Вы глупы. Вы на самом деле, хотя и не знаете этого, никогда не рождались и никогда не умирали, не грешили и не убивали, вы на самом деле просто любили друг друга, но по-другому не умели этого выразить. Вам бы жить попроще. Смотри, что я тебе принесла. Это может собрать все, что разлетелось на части, обратно. И она протянула ему в ржавом клюве целый наперсток чудо-вещества, воскрешающего из мертвых и возвращающего сердца детей матерям и сердца отцов детям. И он мог бы намазать им свои волосы, в которых жужжали дикие древесные осы, и встать с земли и снова сесть на свой велосипед. Жар-птица была похожа на феникса, потому что ее окружал бледный огонь, и на Любу – смуглую сестру его друга Юрки, который в детстве жил с семьей в бараке напротив, а она, разговаривая с ним, сидела на подоконнике, свесив загорелую босую ногу, и он понял, что раз так, то это – путешествие. Колесо крутилось и втулка была неподвижна.
Он еще успел отправить письмо в Хабаровск, но, может быть, оно не дошло:
Как бы мне хотелось сложить в световой снежок наши пруды с плавающими по серебряно-темной ряби утками, горящий костер, когда холодно, и можно постоять рядом и согреться, и только огонь и ты – оба живые, и еще мостки через протоку, черную и словно в пыли, с выросшими летом камышами, и как они постепенно чернеют и съеживаются к зиме, и как чайка летит, хрупкая как алебастр, белая, над самой поверхностью воды, а влага с отраженным облаком рябит перед ней от рассыпающихся в страхе мальков, и кажется, она хочет слиться со своим отражением, и между ним и ей словно натянуты невидимые резинки, такие, как у китайских мячиков, и она то растягивает их с риском для хрупкого своего фарфора, отдаляясь от своего двойника, взмывая ненадолго вверх, к небу, то сокращает, притянутая отражением… – как бы мне хотелось закатать все это в снежок света и кинуть Вам прямо в ладонь…
Лука
С каждой встречей тебя на одного больше. Непонятно, как это происходит. Остается констатировать факт, признать положение вещей, принять, так сказать, статус-кво.
Лука стоял на крыльце и смотрел на гору, которая росла к небу на той стороне ущелья. Наверху позванивали от ветра буддийские колокольчики, и казалось, дом вот-вот поплывет. Перед ним на перилах крыльца дымилась чашка с кофе. Его принесла хозяйка, зная, как мучительно Лука просыпается каждое утро. По вечерам он много читает. Она его понимала, потому что была колдуньей, или, как говорила она сама непосвященным, народной целительницей. Брат ее пил и приходил по вечерам к ней за деньгами, и она ему их давала. Поселок невелик, и все они тут друг друга знают, не знают только его, не знают, зачем он здесь и почему не уезжает.
Сейчас он выпьет эту горькую горячую жидкость, выкурит сигарету, а потом пойдет по тропинке в горы. В магазине с прилавком на дорогу он купит «Боржоми» и триста граммов козьего сыра. Сначала его будет немного пошатывать, но потом ноги окрепнут от воздуха и движения, и через час он доберется до второй турбазы. Там он присядет в траву, прислонясь спиной к стене альпийского домика, и выкурит еще одну сигарету. А потом он встанет и пойдет дальше. Он бы и не ходил сюда, но, когда каждый день в ухо шепчет один и тот же ветер одно и то же слово, понимаешь, что в кои-то веки добрался до чего-то стоящего, и даже если для этого придется прыгнуть с горы вниз головой, он прыгнет. И даже то, что его существование разделяется, размножается на несколько человек после каждой встречи, его не остановит. Ведь, если надо, и все остальные тоже прыгнут с горы вместе с ним.
Когда в детстве он поймал темно-фиолетового мотылька, он долго разглядывал на ладони помятое насекомое и с каждой минутой чувствовал, как меняется. Темный цвет, похожий на изнанку глаз матери, делал его все более счастливым и косматым, а через полчаса у него выросли хрустальные рожки. Они пропали так же быстро, как и появились, но он хорошо запомнил жжение в темени и приятных холодок двух хрустальных пирамидок. Этот цвет что-то скрывал. Есть такие вещи, которые существуют не сами по себе, а лишь для того, чтобы что-то скрыть. Иногда, в лучшие минуты, ему казалось, что весь мир существует только по той же самой причине, но потом это ощущение утрачивалось, и он стыдился говорить об этом.
В этот раз было не так, как вчера. Сначала он вышел на счастливую полянку, и депрессия сразу же ушла. Прошла голова, и утихло сердце. Глаза очистились и прояснели. Он услышал, как течет река и поют птицы. Пятна света на траве были горячие и яркие. Потом прилетела бабочка и, как у Овидия, стала расти. Медленно развернулись ее темно-синие крылья и стали воздушными, как будто две простыни воздуха внезапно потемнели и уплотнились, но плотными так и не стали. Потом они свернулись в синий плащ, обвитый словно бы вокруг женской фигуры. То, что фигура была женской, было видно сразу, и он никогда, даже в самый первый раз, не пугался. Потом полы плаща приоткрылись, и он увидел лицо под капюшоном. Первый раз он думал, что губы сильно накрашены, но потом понял, что она никогда не красит губ, потому что просто не может этого сделать. Она вообще очень многого не могла. Например, она не могла стать такой же плотной, как он, хотя он этого почти никогда не замечал, а если замечал, то лишь радовался этой ее неосязаемости и шептал своими толстыми губами слова благодарности Богу или судьбе. Также она не могла пойти вместе с ним вниз, хотя он несколько раз предлагал ей это. Она не могла стать окончательной явью, все время соскальзывая то в сновидение, то в затмение, но тому виной был он, потому что это он соскальзывал то в сон, то в затмение, а когда ему казалось, что он все видит ясно, она исчезала. Потому что наша ясность для нее слепота, – это Лука не то чтобы понял, а почувствовал своей милицейской печенкой. Иногда он подозревал, что тоже не мог стать для нее полноправной реальностью, и время от времени выпадал из ее зрения, но не винил ее в этом. Он понимал, что дело опять в его способе видеть и слышать. Ему даже казалось, что когда она перестанет растворяться в боковых коридорах его зрения и будет видна все время отчетливо, он сможет увести ее вниз или подняться с ней туда, где она живет все остальное время.
– Дорогая моя, – сказал Лука и поразился, как красиво прозвучали эти глупые слова, которые он раньше старался не произносить.