Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 50



«Нет, нет! — подумала Анна. — Не верю, не верю!»

И тогда она увидела в тазу, стоявшем перед ней, отражение своего лица и перепугалась его страшной бледности.

— Хорошая девочка была, — тусклым голосом сказала ингушка, показывая черные зубы, — ее мулла у меня покупал, барана давал, много кур, хорошая девочка была.

Анна встала и, тайным инстинктом чувствуя присутствие ребенка, пошла в соседнее помещение. Полуторагодовалая девочка сидела на полу и, вскидывая руки, ловила на своем животе солнечное пятно. Анне показалось, что у ребенка карие глаза Анджиевского, его пухлые губы. Ей стало нехорошо.

— Моя девочка! — испуганно сказала ингушка, хватая Анну за руку.

Анна села на лавку и заплакала. Хозяин и хозяйка молча стояли над ней. Тогда она вынула деньги, положила их на стол.

— Не обманывайте меня! — сказала она шепотом.

Хозяин отодвинул деньги.

— Я стар, чтобы обманывать родную мать ребенка, — сказал он сурово, — за это Аллах старость мою сделает вонючей и смрадной.

Ингушка подарила ей пеленки девочки и пестрое, сшитое из цветных лоскутков одеяло, в котором девочка вошла в этот дом.

Уезжала Анна ночью. На безлюдной станции она ждала поезд. Перила на платформе были снесены снарядами, в крыше была пробоина, в пробоине, пользуясь теплом, на красной перине спал начальник станции. Анна смотрела в степь. Смородиновым зрачком горел в степи, в ее широких просторах костер табунщиков. Сейчас табунщики варят кулеш, а табун спит в степи, и запах трав летит в конские ноздри. Анна развернула пестрое одеяльце и молча, без слез прижалась к нему щекой.

НОЧЬ ПОЗАДИ

Отец Ольги, малоземельный кубанский казак, погиб в революцию как-то чудно и неправдоподобно: на станции Поныри, выйдя из вагона раздобыться кипяточком, он у бака столкнулся с чужим пехотным капитаном, пробиравшимся на Дон. Переодетый псаломщиком, капитан испугался казака и уложил его выстрелом в глаз. Земляки доставили на хутор сапоги убитого.

Мать Ольги много лет сохла от кисты, а с тоски по мужу и вовсе стала не человек. Бедняцкое хозяйство легло на плечи Ольги. Девка она была злая, веселая, жадная, и ей все мечталось, что она дождется необыкновенного счастья, о котором по всей Кубани пойдет слава.

Свое счастье Ольга купила красотой. В ту самую осень, когда в Ростове Корнилов, бежавший из Быхова, собирал офицерскую армию, а по станицам соперничали две власти — Советы и атаманская, к хате Ольги подкатили поезжане. Ольга уже была готова к венцу. Мать взяла в руки образ, до сияния начищенный мелом. Иссохшие руки тряслись. Благословляя, она венчиком иконы оцарапала Ольге щеку.

— У, старая ведьма! — прошипела Ольга, целуя угодника в гречневый лик, ладонью вытерла кровь и побежала к двери, боясь, что подвода уедет, не дождавшись ее.

Молодые казаки с белыми повязками на рукавах, уже чересчур выпившие, встретили ее песнями и криками. Подобрав юбки, Ольга влезла на подводу и тотчас же охмелела от их песен и спиртного дыхания. Сытые кони пошли, встряхивая бумажными цветами и лентами, вплетенными в гривы. Тонко зазвенели бубенчики, навстречу полетел сухой ветер. Дружки орали песни и держали себя так, будто Ольга была из зажиточного дома. «Ой, ведьмаки-сволочи, — восторженно думала она, — я вам не Олька с Гнилого хутора, я вам теперь жена Сметанникова!»

Сам Платон Сметанников, которого она до сих пор видела всего три раза, сейчас представлялся ей не человеком, а неким собранием недвижимостей: каменный дом под железной крышей, обвитый диким виноградом, черешни в золотом клею, базы, полные скотины, бакалейная лавка с тайной торговлей вином и за хутором два исправных млына. Всем этим она теперь собиралась владеть, потому что была красива, бойка и желанна хилому мужу, который ни на что другое не гож, как только бегать по ее первому слову. Передний дружка, правивший конями, кнутовищем подкидывал чистые и блестящие конские хвосты, чтобы они летели по ветру. Второй, обернувшись к невесте, махал кубанкой и, бросив петь, глядел на Ольгу глазами, полными хмельного жара.

Огромное жнивье поворачивалось вокруг скачущей подводы. Вскоре показались сады Хадажинской, крыши хат и над ними четырехугольная колокольня церкви. Морозный свет лежал на церковном кресте, прободившем мусульманский полумесяц: символ православия, победившего Восток.



Свадьбу условились играть тихо, чтобы не дразнить Совет и председателя его Кованьку, который глаз ко глазу видел в Петрограде живого Ленина. Отменили и смотрины, и малые пропои, и девишник, а на свадьбу была звана только самая близкая родня.

Подвода, гремя колесами, подкатила к паперти, тесно забитой народом. Дружки под руки сняли невесту, но первый дружка был настолько пьян, что споткнулся и сапогом измарал невесте подол. Она ущипнула его за руку. Помахивая рукой, он повел Ольгу в церковь, восторженно крича казакам:

— Шо згуртовались? Расступись, укусит! Злая! Злая!

Венчание шло медленно: попу отвалили щедро, и он, надев самую богатую ризу, старался ничего не пропустить из службы. Платон Сметанников, тонкий и мутноглазый человек лет двадцати пяти, затянутый в мундир и надушенный, встал подле Ольги, из робости не взглянув на нее.

Виски у него были вдавленные, и ноздри на плоском носу похожи на револьверные дула. Не мигая он смотрел на пламя золоченой свечи, которую держал в своем костлявом и маленьком, как у женщины, кулачке.

«Вот тянет поп, — думала Ольга, — будто рыбу удит… Скорей бы, что ли!» Но это уже было самое настоящее венчание, и счастье, которого она добивалась, теперь не могло уйти от нее. Пока певчие пели, а она с мужем обходила аналой вслед за сверкающей спиной попа, она думала, что, пожалуй, на пиру пьяные гости переколотят посуду, а уж нажрут-напьют столько, что ей с матерью хватило бы на целый год! А то спьяну, стервы, не подпалили бы дом!

Когда подошло время целоваться, изо рта Платона, из самого его нутра, на нее дохнуло гнилостью. «Помрешь скоро, Платон, — подумала она без всякого сожаления. — Не помер бы раньше, чем возьму в руки дом…»

Когда на пир сошлись званые, свекор Терентий Кузьмич велел работникам встать на крыльце и не пускать незваных. Пировали на верхнем этаже, в горнице, освещенной шестью одинаковыми лампами под одинаковыми белыми абажурами. Божницы были украшены бессмертником и засохшим чебрецом, от которого шел монпансейный запах. Ставни на окнах прикрыли.

Ольга, раскрасневшаяся после венчания, села рядом с мужем своим, по-прежнему серьезным и молчаливым: глядя перед собой сухими глазами без всякого блеска, он ртом вбирал воздух, а выпускал его через ноздри, отчего в ноздрях у него шевелились длинные и почему-то седые волоски.

Гостей было всего человек десять, все больше старики и старухи, была одна только девка, Ольгина дружка; она вдруг заплакала, раскрыв рот, потом взяла с тарелки кусок хлеба, стала жевать и приговаривать:

— Продалась ты, Ольга, в монастерь… В монастерь ты свою красоту спрятала…

Пир и точно был хмельной, да невеселый. Как водится, прокричали: «Горько!», пошутили, и опять Ольга ощутила на своих губах дыхание мужа. Брат Терентия Кузьмича, старик широкой кости, неприятный, выпил кряду шесть рюмок водки и, подсев к дружке, закричал истошно:

— Горька-а!..

И, путаясь в своей длинной бороде, поцеловал ее в шею, но вдруг заскучал и нахмурился. Мать Ольги, поджав лиловые губы, жеманилась, не пила. Старики, забыв про свадьбу, стали орать про политику.

Свекор Терентий Кузьмич, еще крепкий, но худой казак, с золоченой серьгой в волосатом ухе, зажал горлышко графина, поднял его вровень с глазами и, прищурясь, закричал:

— До чего хороша! Кушайте, дорогие гости, эту водку я с мирного времени берег!

Старики закричали все враз, загремели тарелки, графинчик опрокинулся на скатерть, скатился на пол, из его горлышка по крашеному полу тоненькой струйкой тянулась наливка.