Страница 6 из 14
– Если я сейчас закурю, меня что, через границу не пропустят?
Что от меня надо этому охмелевшему поэту? Только лишний шум создаёт. А чего я боюсь, в самом деле?
– Любов-покров. Как тебе находка? – предлагает Ганин. И тут же отвергает предложенное – пошловато…
Сейчас надо будет протянуть паспорт в окошко. Дел-то на минуту…
Ганин проходит контроль передо мной, подмигивает, остается подождать меня.
Сейчас передам паспорт. Она внимательно прочитает, осмотрит меня, кивнёт, выйдет куда-то… Вернётся на своё место, натянуто улыбнётся – я ещё успею рассмотреть следы розовой помады на зубах – красилась спросонья… Вот в этот момент меня незаметно под руки подхватят двое в форме, завалят на деревянный пол с содранной и протоптанной многочисленными ботинками краской… Конец похода…
Случайно оброненный мною студенческий, например… Фоторобот, составленный той парочкой, точно ведь хорошо рассмотрели… Отпечатки, оставленные на ноже… Бред! Меня нет ни в одной картотеке…
А что если прямо сейчас начнут снимать отпечатки у всех подряд?
Ерунда! Произошло рядовое убийство, коих в Риге полным-полно…
Листает паспорт до страницы с визой. Возвращается на первую страницу – сравнивает лицо на снимке с лицом перед нею. Опять пролистывает, ставит печать – таможенный контроль пройден.
– Ганин-таки пронёс контрабандную любовь, – извещает поэт, – пойдём, покурить надо. Сам-то куришь?
Не отвечаю, иду за ним следом на российский воздух, который запахом тот же латвийский. Наш автобус обыскивают в сторонке. Ганин закуривает, мне протягивает флягу:
– Допивай, у меня тут, – кивает на рюкзак, – ещё бутылка. Литр, больше не провезти.
Делаю большой глоток, но во фляге ещё остается. Выдыхаю, допиваю остатки. Кружится голова, дрожь в руках утихает, но ощущение, что вот-вот окликнут люди в форме, не покидает.
Смотрю на Ганина, тот, придерживая согнутую в локте руку другой рукой, курит. Мечтательный взгляд направлен к звёздам…
Так каким же образом мне поступить? Когда атаковать? По сигналу? Посетит ли меня, как посетило в прошлый раз, откровение? А что если я ошибаюсь, а что если поэты не входят в число насаждающих свою мысль? Певцы настоящего дня, воспевающие жизнь, по своей нежной натуре пострадавшие больше других от навязываемых писателями идей. Что если моя цель – исключительно прозаики? Или что если для поэтов Господом подготовлен другой воин?
А не от страха ли я так мыслю? Не Ганина ли глаза, в которых агрессивного блеска побольше, чем в моих будет, внушают эти мысли? Не объёмные ли мышцы под его футболкой? Не люди ли в форме? Когда это поэты были безобиднее? Кого там этот поэт собирался бить своим слогом?
– О! Я же тебе не рассказывал, как работал санитаром на скорой? – отвлекается от неба поэт, видимо, успев пересчитать все звёзды.
Автобус заканчивают обыскивать, пассажирам разрешают вернуться. Ганин, не отрываясь от рассказа, идет со мной рядом. Пересаживается на пустующее сидение рядом с моим.
Решаю бездействовать, пока новое откровение не укажет на противное.
Мы с поэтом долго пьем, а потом я отключаюсь.
***
Чувство, что кто-то глубоко во мне монотонно стонет, ощущение паров спирта при выдохе, хочется делать что угодно, только бы не сидеть на месте, хотя понимаю, что от похмелья не убежишь…
Автобус медленно продвигается по городу, стоим в пробке с самой его черты. Мокрая серость за запотевшим окном. Ганин сидит на своём месте, в прострации залипнув на стекло, а ведь ночью, чем отчётливее проглядывалось дно у бутылки, тем больше из поэта выливалось экспромтов, словно виски было тяжелее переполняющих его стихов и вытесняло их наружу.
Думать о прошлом и будущем не хочу, тем более планировать кого-то там убивать (как же страшно даже представить!). Взгляд лихорадочно мечется по салону и панораме за окном, больше всего я боюсь, что неожиданно нагрянувшее новое откровение вырвет меня из такого хрупкого состояния уюта. Впрочем, так же панически страшно и до конечной автобуса – я ощущаю себя слабым и беззащитным – мне бы сейчас хорошенько выспаться и отдохнуть, но, боюсь, денег едва ли хватит на номер даже в третьесортной гостинице…
Санкт-Петербург не производит никакого впечатления, что хорошо – значит разум не поддаётся на цепкие уловки цивилизации, не порождает пустого ощущения восторга перед жившими когда-то архитекторами, не облепливает фантазиями о том, как я мог бы обжиться, не заставляет мечтать, не приводит к неосуществимым идеям о возможном счастье…
Закрываю глаза и пытаюсь вздремнуть, но чем больше стараюсь не думать, тем сильнее бурлит поток мыслей.
С места вскакивает тучная женщина, салфеткой с платья вытирая пролитый сок. Платье чёрное, из сукна, похоже на рясу священника, ксёндза, например…
За окном, поднятый ветром, парит пустой полиэтиленовый пакет. В автобусе молчание, будто кто-то умер – глухое молчание, словно где-то рядом смерть, и от этого говорить неловко…
Неужели летний Петербург похож на весеннюю Ригу? Тогда так же шёл дождь, серое небо так же поглощало яркие краски…
Гурьбой продвигаемся от часовни к свежевыкопанной могиле. Иду в хвосте, переваривая речь ксёндза, который теперь едет за траурной колонной на отполированном воском белом внедорожнике – «мерседесе». Почему-то очень раздражает, как представляю, что ксёндз сейчас едет, а в салоне включена печка, ему тепло, мы же идём – ботинки в грязи, многие без зонта… В какую сумму он оценил отпевание самоубийцы? Взял ли дороже, чем с какого-нибудь прихожанина и праведника? Нет, наверное, ведь в его лице читается явное недовольство, речь сводилась к тому, что Веня – пример заблудшей без церкви овцы (Веня был некрещёным, как и принявшие решение о присутствии на похоронах католического священника его родители). Ксёндз намекал, что для Вени уже слишком поздно, но остальным шанс задуматься…
Думаю о лицах – пытаюсь угадать, кто первым сбросит траурную маску, кто вторым, и так далее. И, конечно, то и дело вспоминаю наш с Веней последний разговор…
Когда мы у могилы ждем ксёндза, ищущего место, где припарковаться и при этом не перекрыть узкую грунтовую дорогу, остро задумываюсь о смерти. Это случается со мной впервые. Разумеется, я имел разговоры на данную тему, но ни разу по-настоящему не вдумывался и вёл их, руководствуясь шаблонными не своими фразами и понятиями…
Вот открыли заднюю дверцу катафалка, а в нём лежит гроб с человеком, моим другом. Но его уже нет – осталось лишь мёртвое тело, а его самого, живого, нет больше нигде. Как ни ищи, куда ни заглядывай – нет его больше в жизни. Ушёл… А куда? В никуда. Его просто нет и больше не будет. Вот провожают, потом разойдутся – как считал Веня, разбредутся в поисках своего недосягаемого счастья. А он ушёл навсегда, так и не достигнув… Считал, что достичь невозможно. И потому разорвал… Неужто небытие лучше? Ведь теперь-то он точно никого не сможет убедить в своей мысли. Ушёл, не оставив за собой ничего, возможно, лишь мне открыв свои убеждения.
А ведь я Веню всерьёз не воспринимал… Даже не пытался вникнуть в его идеи. А теперь он мёртв, нет его, и некому выслушать его хотя бы из уважения… Неужели я его совсем не уважал?.. А если бы я знал, как он закончит тот день? Свой последний? Как бы я слушал его последние мысли? Как бы отвечал, зная, что разговор заключительный?
А если он был прав? Что если счастье недосягаемо? Что если он это понял и осознал? Редкий, кто понял, что борьба пустая. Что цель, кажущаяся такой близкой, на самом деле постоянно отдаляется на расстояние, на которое к ней приблизишься. Что лучше совсем без цели. Совсем. Ведь её невозможно достичь. И все мы уйдём, не догнав. В том числе и я. Пускай чуть позже Вени, но растворюсь, исключусь из жизни, никогда счастья не нагнав. В точности такая же участь, как Веню, ожидает и меня. Только позже. Чуть-чуть. Пустые фантазии. Лучше без них…