Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 25

Рыжий, свернувшись по-собачьи калачиком и от комаров засунув в шаровары, под резинку, руки – пятки у него голые, но комары на них и не садятся даже, принимая их, возможно, за булыжники, – лежит на камешнике, посапывает – рано встал, так и сморило.

Я вроде выспался, так мне и ничего.

На противоположном берегу Кеми, на небольшом галечниковом мысочке, собралось в кучу несколько голенастых куликов, из стороны в сторону бестолково носятся, забегая то и дело для чего-то в воду. Куликают наперебой – как будто ссорятся.

Среди них и плишка чёрнозобая – на коряжинке пристроилась – трясёт хвостишком, будто краску стряхивая с кисточки, растерялась словно, – почиликивает.

Коршуны в небе колёса вычерчивают. Галки в них, в колёсах этих, спицы будто дорисовывают. От них, от галок-то, и грай не долетает до земли – в такой выси там – забрались же.

Над рекою воспарения – плотные – даль искажают сизую – сливается та в мареве.

Поплавки наши покачиваются мирно и мерно, но неинтересно на ослепительной водной глади – уж и смотреть на них не хочется. Поклевало поначалу чуть, и после – как отрезало.

Поймали мы с Рыжим трёх пескарей – одного из нихон, Рыжий, наживив его, трепещущего, сразу же на крючок своей удочки, забросил на тайменя, – трёх ельчиков, сорожку среднюю да небольшого окушка – и всё на этом, но и то – уху сварить, так и достаточно. А коту если отдать, тому и вовсе будет сыто.

Рыжий кемарит. Что-то ему, наверное, и снится даже: подёргивается – Буска наш спит когда, тот – точно так же. Уж не тайменя ли во сне выуживает – без меня – товарищ мой?

Поднялся я. Пошёл к кустам. Выломал там из краснопрутника кукан, очистил его от побегов мелких и от листьев и назад вернулся. Насадил добычу на кукан – вся разместилась. В берег илистый его, кукан, втыкаю – слышу: всплеснулся кто-то, и огромный. Гляжу на поплавок своей удочки – а тот аж скачет, и от него круги расходятся, как от ныряльщика. Метнулся к удочке я. Рыжий, слышу, засмеялся – и так, что воздух раскололся: тайком швырнул он в поплавок мой камнем. А у меня уж ноги затряслись – таймень-де клюнул. Взял и я камень, кинул им в поплавок его, Рыжего, удочки. И понеслось у нас, поехало – плесцо до дна всё взбаламутили. Но надоело нам и этим заниматься. И говорит тогда он, Рыжий:

– Айда-ка, парень, искупнёмся… Пора, однако… А то сопрел… как мышь вон, но.

– Айда, – говорю.

– Еслив он не удрал ишшо, тайменишшэ-то этот, – говорит Рыжий, – может, без нас возьмётся лучше… Наверняка.

Сказал так Рыжий, после полоснул по небу щелками-глазами и продолжает:

– Тока, чё-то мне кажется, что он от нас уже далё-о-око – в Ислени где-нибудь уж, в устье. Оставим удочки – никто их не возьмёт тут.

– А кто проверит?..

– Не проверит!

– А рыбу?.. – спрашиваю. – Дымку хоть, чё ли, накормить… Буска-то станет есть её, не станет?

– Пусть будет тут пока, чё с ней таскаться… Так, по жаре-то, измусолим… После зайдём и заберём, – распоряжается Рыжий.

Ну, значит, ладно – не перечу.

Проверил Рыжий, прочно ли удилище в берегу сидит – пошатал его, подёргал, придавил его ещё и камнем в комле. И говорит, язык во рту запрятав после дела:

– А ни хрена… поди, не выдерет.

Поплевали мы – от худого случая и злого человека – в сторону удочек и пошли.

С доски Гурамовской попрыгали вволю. С утеху, как говорит Марфа Измайловна, когда она на кухне или в огороде до смерти уходится. «Ой, уходилась-то, ох, доля – Божья воля, опять с утеху сёдни и наробилась». До чёрных мушек нанырялись. Здорово! Даже земля в глазах от неба побежала, а то за нею погналось. Как на качелях будто наболтались, кратче ли кисленькой отведали – кануну. Вот с медовухи – с той не так, с той только ноги собственные превращаются в чужие. Маленько знаем – не младенцы.

Ещё по разу – напоследок, с подскоком и с перевёртом, – сиганули мы с трамплина. На берег выбрались. К доске теперь уж не пошли. Свернули к яру, где одежду оставляли.

– Вы, чё ли, всё уже?! Эй, луговские! – кричат нам из быстро и криво, как червяк по лопате, ползущей к доске очереди.

– Всё-о! – откликаемся мы.





– А чё вы?! – спрашивают.

– Хватит! – отвечаем.

– Ну, и придурки! – говорят.

– У придурков есть ответ: вы придурки, а мы нет! Сами такие! – говорит им Рыжий. – У вас дел никаких еслив нет, дак и до вечера тут пропадайте!

– Ну и проваливайте! – кричат нам.

– Ну и оставайтесь! – отвечаем.

Захватив с собой одежду, а я ещё и сандали, по крутой и сплошь усыпанной колкой хвоей и шишками сосновыми тропинке, цепляясь где за куст, а где за корень обнажённый, на яр вскарабкались. Стоим. Что, мол, и толку, сетуем, что из воды-то только что мы, – сопрели снова, как и не купались.

Рыжий скорее прячется в рубаху, путается в ней, мокрый, бурчит что-то неразборчиво сквозь зубы, торопится – «моментом шкварится» на солнце он – поэтому. На плечах вон у него и так уже облупины – алые – смотреть на них и то больно – обдирать его как будто начали, да он вот вырвался и убежал. Нос у него, у Рыжего, с весны уже облезлый, к зиме поправится; сейчас – как ягода-малина. «Ты, дысь, как выползень, Володька, как змеёныш ли, – говорит ему его дедушка, Иван Захарович. – Кажно летишко и скидывать, засранец, свою кожу. Пошто вот тока?.. И вздумал тоже. Тушкан, ядрёна вошь, опрятаный… А еслив точно-то: залупа!.. Тебя касатса-то противно». – «Но! А тебя как будто кто-то просит! – огрызается он, Рыжий. – Отстал бы, деда… то ишшо касатса. Баушка вон – к ей и касайся. Схлопочешь быстро», – дерзит Рыжий. Отстаёт обычно «деда» – к иному в мыслях отлетает.

В ворот рубахи головой пробрался Рыжий. На меня смотрит – давно меня не видел будто.

– Или ворот тесный, – говорит. – Или башка большая.

Не знаю, как ему ответить.

– У-у, – говорю.

Смеётся Рыжий. Говорит:

– Башка, пожалуй.

Язык наружу вывалил и закусил его – с рукавами теперь разбирается. Язык убрал. И говорит:

– Опять, как мыши, ё-моё!.. Елки-моталки, – продолжает, – чуток бы хошь со временем-то было посвободней, весь день с Кеми бы не вылазил. Точно.

– Но-о, – соглашаюсь. – Хорошо.

Оделись скоро мы – Рыжий от солнца больше, я от комаров – те, паразиты, не робеют: на тело потное – как мухи на варенье; ещё не сел, а место уже выбрал и хобот свой уже вонзает.

Рыжий рогатку под рубаху спрятал.

– Не потерять бы, – говорит.

То на одной, то на другой ноге по яру поскакали – воду из ушей, что набралась в них, вылили. После туда – к костру – направились мы.

Идём. Глядим по сторонам. И видим издали:

Ниже стремнины, в заводи – девчонки. Полно их там – как головастиков в прогретой солнцем лыве. Пищат, визжат, как пилы по железу. «Как шшуки, плешшутса-трепешшутса», – мог бы сказать о них так Рыжий. Мог бы сказать ещё и так: как поросята, верешшат, мол. Сейчас – идёт – ни слова от него – о чём-то, может быть, задумался – с ним так, хоть редко, но бывает. То налево, то направо слюной презрительно циркает. Плюснами они, девчонки, как бобры хвостами, по воде колотят шибко – уже весь ил на дне перемешали – и как охота им?! – мель-то такая – ни нырнуть, ни кувыркнуться. Глупые. Проходим мимо мы, внимания на них не обращаем. Пусть бултыхаются, трусихи. Им же и прозвище такое: «кривошшэлки» – так их Иван Захарович и называет. Оно и верно. Жизнь прожил – не скажет дедушка напрасно.

Идём. Смотрим.

Покрышка не горит уже и не дымит, а дотлевает. Шает, как говорит она, Марфа Измайловна, обычно, так же за ней и Рыжий повторяет. Осталась от неё, от покрышки, только лишь проволока каркасная – лежит, раскалённая, на белом песке розовыми кольцами среди жёлто-зелёного, как сера горючая, пепла; уже темнеет – бордовеет.

Частоколом плотным вокруг стоя, уставились все на неё, на проволоку эту, как завороженные; даже, кажется, и не моргают; молчат. То сам себя кто по голому животу, то соседа по спине или по ляжке вдруг ладонью шлёпнет звонко – паутов и слепней севших убивают. Кто и нарочно посильней кого ударит – в шутку. «Ох, промахнулся, – скажет. – Улетел!» – и вся беседа.