Страница 11 из 41
В рассказах о детстве Пушкина больше всего запомнились проявления странности, необычности. Деды его предков были африканцы. А у Некрасова и Короленко матери – польки, как у меня…
Мать – полька. Это определило невозможность в моем сознании чего-либо похожего на шовинизм. В 1920 году я услышал о войне с поляками, выбежал во двор, размахивая деревяной саблей с криком «Бей поляков». Мать сказала: «И меня ты будешь бить?» Я растерялся.
Отца я помню хуже, чем маму и бабушку, – его долго не было, а вернувшись с войны, он мало бывал дома – все на работе, а потом его совсем не стало в семье – мне исполнилось лишь восемнадцать лет. Худощавый, седой не по годам, с одним лишь зубом (потерял зубы на войне), отец уходил или уезжал в любое время суток, в любую погоду по вызовам к больным животным. Лютая стужа, он садится в крестьянские сани (я вижу из окна), закутывается в тулуп. В свободное время что-нибудь мастерил. Починил и обил два кресла, изготовил для меня из деревянных планок и бумаги макет корабля под парусами, другой – современный для тех лет дредноут, как на картинке, больше полуметра длиной…
У отца был хороший музыкальный слух. Он играл на скрипке, любил петь. В последний вечер, когда за ним пришли, он пел арию Ленского. Мать уже пошла открывать, а он пел. Не могу слышать эту арию без чувства скорби и горечи.
Отец много читал, любимый его писатель – Достоевский, особенно «Братья Карамазовы» (я спросил его в последний год). Мне он прочел вслух всю «Одиссею» в переводе Жуковского.
Когда мне было восемнадцать лет, отца арестовали по так называемому чая-новскому делу: нужно было на кого-то взвалить вину за неудачи коллективизации деревни. Это случилось в Смоленске, куда отец переехал в 1928-м из Вологды, чтобы занять место директора ветеринарного бактериологического института.
О революции и Гражданской войне в те годы я ничего не слышал. Но некоторые впечатления тех лет связаны с этими событиями. Однажды ночью проснулся от яркого света ручного фонаря, в комнате были чужие люди, много позже мама сказала, что кого-то искали, проверяли все дома. Помню поразившую меня картину: по середине улицы идет десятка два мужчин, а по бокам и сзади солдаты с ружьями наперевес. Я спросил, что это было: «Вели дезертиров». Один из сыновей аптекаря Прозоровского помешался после того, как, выйдя на заднее крыльцо, стал невольным свидетелем расстрела дезертиров. Это было уже после революции.
В нашу квартиру вселилось целое учреждение – ветеринарный отдел уездного совета (отец стал его заведующим – сохранилось удостоверение тех лет). Заняли зал, поставили столы, сидело человек десять мужчин и женщин. Кровать отца стояла в этом же зале, за ширмой.
На обед подавали суп из конины и ячменную кашу, иногда жаркое из жеребятины. Отец, как ветеринар, доставал ее, когда приходилось почему-либо закалывать лошадь или жеребенка. Жаркое казалось очень вкусным. Ели ячменные лепешки, пекли ячменное печенье. Потом мама рассказывала, что она успела до того, как ничего не осталось в продаже, купить большое количество ячменной муки, которую спрятали в подвале под детской комнатой. Крышка подвала была прикрыта ковриком, а на нем стояла моя кровать. Ячменная мука и конина избавили нас от голода в те трудные дни.
Из Никольска мы уехали в 1922 году в Великий Устюг, где прожили всего лишь год. Там я пошел в школу.
Прошел мимо старого дома на углу улиц Кирова и Мальцева, в котором мы жили в 1923–1928 годах. Он одряхлел, стал ниже, как бы сгорбился, но еще стоит, хотя кругом выросли новые высокие дома. Вот крыльцо – на нем часто сидела бабушка Бронислава Людвиговна. Вижу ее: в широкой серой или коричневой блузе, очень полная, с расплывшимся широким добродушным лицом, с тройным, опускающимся на ворот блузы подбородком. Глаза у нее и в семьдесят лет были хорошие, и она любила читать. Читала польских писателей, исторические романы Сенкевича, Крашевского…
Бродил по городу. Пришел на Соборную горку. Сюда приходил много раз в разные годы, в разные минуты жизни, веселые и печальные, тревожные и спокойные. Вспомню некоторые из них.
1926 или 1927 год. Лето. Вечер. Солнце уже садится, последние его лучи среди серых облаков. Я с отцом. Сидим, молчим, изредка о чем-то говорим, смотрим на вечернюю рябь. Направо, в стороне моста, белеет чайка на сером фоне неба. Сейчас чайки нет, и отца давно нет…
1963 год. Я прошел по конкурсу преподавать в Липецкий институт. Жена Муза – в Сочи. Я один должен решить, ехать или не ехать. Мучаюсь сомнениями. Опять пришел на Соборную горку. Ко мне подсел старик – знал еще моего деда. Другой старик, позже – через несколько лет, остановил на улице, спросил: «Кто такой И. Шайтанов, чья статья появилась в “Красном Севере”? Не Илья ли Шайтанов?» Илья, мой дед, оказывается, в качестве крестного отца присутствовал при его крещении. Я ответил, что Ильи нет в живых уже полвека, а статью написал Игорь, мой сын.
Дед, наверное, тоже приходил на Соборную горку. Может быть, и прадед, и прапрадед. Рядом собор, в котором они, конечно, бывали. Наши корни в Вологде. Как от них оторваться?
Подготовка текста к печати
И. Шайтанова
О вологодском быте середины прошлого столетия
Встреча с культурой на вологодской улице
Беседу с М. Н. Богословской вел Игорь Шайтанов
Душный август на загазованном Советском проспекте возле еще не снесенного тогда речного вокзала. Здесь всегда было особенно шумно и дымно.
…Тяжелые грузовики несутся дребезжа (кажется, вот-вот развалятся), с ревом и гарью. Улица хоть и не широка, но сразу не перейдешь. И вдруг посредине улицы вижу ее – маленькая хрупкая старушка, вся в белом, с зонтиком и с палочкой. Прямая, легкая. Сразу узнаю Марию Николаевну и перебегаю вслед за ней.
– Здравствуйте, – и на всякий случай представляюсь, – я внук Манефы Сергеевны Перовой.
– Как же, помню. Что? Как видите, на ногах, а ведь мне девяносто девятый. С вашей мамой недавно разговаривала по телефону.
Да, мама говорила об этом, как и всегда – о Марии Николаевне, своей учительнице биологии и минералогии. В 1938 году, когда мои дедушка и бабушка были арестованы, мама с младшим братом просидела ночь в очереди, чтобы приняли передачу, а наутро в школе был экзамен по математике. Спасла Мария Николаевна: настояла, чтобы вывели общую оценку. Сама она тоже была накануне ареста.
– Что вы думаете о современной политике? – Сквозь уличный грохот пробивается ее вопрос. И тут же опережает меня с ответом. – Я все-таки оптимист, хотя и от своей социалистической веры не отступила.
Я прошу разрешения в один из приездов в Вологду навестить ее. Получаю приглашение, которым воспользовался только в январе 1994-го, за три месяца до ее столетнего юбилея.
Воспроизвожу разговор, каким его записал. Хотелось сохранить строй мысли – ясной и достойной. Строй языка – в нем звучит целое столетие. Здесь и давние – дореволюционные – выражения и интонации. И другие, насильно вбитые в наше сознание, так что никак их не забудешь, цепляются, держат. У слова своя память – историческая и культурная.
– Мария Николаевна, бывают знаменательные совпадения. Вчера я читал в «Вологодских епархиальных ведомостях» некролог моего прапрадеда протоиерея Александра Шайтанова, и там сказано, что отпевал его в Кадникове летом 1893 года священник Николай Богословский.
– Так, папа около этого времени начал служить… Но, постойте, в Кадникове? Нет, другой Богословский, их ведь много было. Наша-то коренная была фамилия Захарьины, и жили в селе Захарьино, но когда там открывали новую церковь Ивана Богослова, как раз кончал старший сын священника семинарию. Церковь освятили, его назначили священником и дали фамилию Богословский. Пять поколений все по линии священников. Мои дедушка и бабушка жили в Кубенском.