Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 12



— Земляники там летом было! — сокрушенно оказал Санька, кивнув на луг. — Страсть!

— И вкусная?

— Кто же её знает? Туда никто не ходит. Мин там немецких!

— Насажали мины, как картошку, — сказал Павел Ильич, явно с чужого голоса. — Позапрошлым летом туда стадо ушло, двух коров на куски разорвало. А пастуха, дела Анисима, так тряхнуло, что на всё лето оглох.

Левашов замедлил шаг, приглядываясь к лугу, заросшему рослой, увядшей травой.

— Ох, и трава высокая! — сказал Санька с восхищением.

— Скажешь тоже! — возмутился Павел Ильич. — А толку от неё? Здесь бы косарям пройтись по второму, а то и по третьему разу…

Ну, конечно же, тот самый луг! Тогда трава подымалась человеку по пояс. Росистая трава хлестала по мокрым коленям, цеплялась, хватала за ноги. Каких трудов стоило проделать в этом минном поле калитку для пехоты, когда готовились форсировать Днепр!

Левашов стоял, отдавшись воспоминаниям. Санька стоял с ним рядом молча и недвижимо. Но Павел Ильич был недоволен:

— Чего тут стоять, глаза пялить? Идти так идти…

Санька еще не успел добежать до берега, как уже на ходу начал стаскивать с себя рубаху. Он бултыхнулся в воду, когда Павел Ильич по-хозяйски складывал на берегу свои исполинские галифе. Санька купался вблизи берега — несколько раз он вылезал из воды, но не успевал обсохнуть и нырял снова. Павел же Ильич вошёл в воду не торопясь, но заплыл далеко, к чёрным сваям моста. С криком «вертун здесь да глубокий!» он нырнул и надолго исчез под водой.

Когда Павел Ильич, лязгая зубами, посиневший натягивал гимнастёрку на мокрое тело, то сказал:

— Раньше того омута не было.

— Ох, и воронка здоровая! — вмешался Санька.

— Какая бомба, такая и воронка, — солидно пояснил Павел Ильич. — Этой бомбой немцы мост примерялись разрушить.

После купанья Павел Ильич отправился по ягоды, а Левашов и Санька расположились на берегу, в ивняке. Санька не мог усидеть на месте. Он то вскакивал с воинственным криком «чирки!», то его внимание привлекал всплеск рыбы на середине реки.

В обратный путь купальщики двинулись, когда солнце было на обеде. Павел Ильич нёс ведёрко, полное черники. Пальцы и губы у него были под цвет ягоды.

Деревенские ребятишки издали с завистью смотрели на Саньку и Павла Ильича, сопровождавших приезжего дядьку в орденах. Санька посматривал по сторонам с откровенным торжеством. Павел Ильич делал вид, что ребят не замечает, и то и дело косился на своё ведёрко.

Верхом на стене сруба, белевшего впереди, сидел человек с топором. Едва Левашов поравнялся, тот перегнулся вниз и крикнул:

— С гвардейским почтением!

После этого было уже неудобно пройти мимо, не угостив его папиросой.

Бородёнка его очень походила на мох, которым он заделывал пазы между брёвнами.

— Ты не из пехоты случайно? — спросил человек с топором, прикуривая.

— Нет.

— И до каких чинов ты дослужился?

— Старший лейтенант.



— Не из артиллеристов, случайно?

— Сапёр.

— Из нашего племени! — крикнул человек неожиданно громко и с ещё более неожиданным проворством спрыгнул на землю. Он стал навытяжку, выпятил грудь и отрапортовал:

— Гвардии рядовой Страчун Пётр Антонович. Сапёрного батальона гвардейской дивизии генерала Щербины Ивана Кузьмича.

— Часто упоминался в приказах Верховного Главнокомандующего, — сказал Левашов, желая польстить Страчуну.

— А как же! — просиял Страчун. — Я семь благодарностей ношу от товарища Сталина. На всю жизнь навоевался. Теперь хочу семейство под крышу определить. А то пойдут дожди, — Страчун опасливо взглянул на облако, одиноко странствующее в голубом небе, — утонем в землянке всем семейством и поминай, как звали. Помощники вот у меня не шибкие — сосед-инвалид, баба и дочки. Сына бы сейчас сюда Петра Петровича, который в Кенигсберге городе голову сложил! Мы бы с ним вдвоём быстро управились. Между прочим, сын тоже по сапёрной части воевал.

Страчун горестно махнул рукой и, как бы спохватившись, что дельного помощника нет и не будет, а работа стоит, опять вскарабкался на сруб. Уже сидя верхом на бревне, Страчун крикнул уходящему Левашову:

— А товарищ, который в нашей земле покоится, в каких войсках, случайно, служил?

— Сапёр! — ответил Левашов уже издали.

После обеда Левашов отправился к деду Анисиму, бывшему пастуху. Он нашёл его в избе, которая показалась Левашову знакомой. Ну, конечно же! В этой избе располагался их комендантский взвод. Эта печь была всегда заставлена со всех сторон сапогами, ботинками, завешена портянками, от которых подымался удушливый запах.

И сейчас в избе было очень тесно, — очевидно, здесь ютились две семьи. В сенях шумела ручная мельница, две девушки мололи зерно нового урожая, и при этом всё время перешёптывались.

Дед Анисим сидел на печи, опершись руками о край сё, пригнув голову, свесив ноги в лаптях. Он часами сидел в такой позе, словно вот-вот спрыгнет. Внимательно и дружелюбно смотрел он на Левашова выцветшими глазами, которые когда-то были голубыми.

— Значит, на обочине брошенной дороги? — допытывался Левашов. — И далеко от колючей проволоки?

— Саженях в десяти она и лежала. Беспощадно минировал ирод. Как шибанёт! Двух коров — прямо на куски. Особенно Манька хороша была, редкого удоя корова. Две недели всем колхозом мясо ели. Как после великого поста…

— Больше жертв не было?

— В другой раз заяц забежал на луг и тоже угадал на мину. Та хоронилась подальше от дороги. А все проделки этих иродов! И я тоже, внучек, чуть-чуть на смерть свою не наступил, хотя умирать никак не согласен. При неприятелях звал смерть, а сейчас не хочу. Потом захотелось до победы дожить. И что же? Дожил! Ведь дожил! Теперь соображаю до полного расцвета жизни дожить. Ведь сейчас, — дед Анисим перешёл на шепот, будто сообщал Левашову что-то весьма секретное, — только рассвет настоящему дню наступает. Жизнь только начинает развидняться. Хочу, чтобы избы новые, а в них ни соринки, ни грязинки. Чтобы земля про войну забыла, чтобы этой начинки немецкой не осталось в ней. Чтобы было чем хороших людей угощать. Мне теперь до полной жизни дожить требуется.

— Обязательно доживёшь, дедушка.

Дед Анисим сердито посмотрел в угол, где возились ребятишки и заливисто ревел голый карапуз. Девочка лет семи, по-бабьи повязанная платком, твердила испуганным шепотом: «Цыц, Лёнька, цыц, пострел! А то рама прилетит».

— Бабы, — пояснил дед Анисим, — до сих пор ребятишек немецким аэропланом пугают. Правнучек когда родился, стали дети любопытничать: «Дедушка, а дедушка, откуда это вдруг Лёнька взялся?» «Как откуда? — объясняю. — С неба. Лёнька-то у нас парашютист. Помните тот лётчик на парашюте летел? Чуть на крышу не сел, на соседскую? Ну, вот и Лёньку бог на парашюте сбросил». Так, что ты, внучек, думаешь? Насчёт бога не поверили, огольцы, а только насчёт парашюта…

Дед Анисим ещё больше свесился с печи к лавке, на которой сидел Левашов, хитро сощурил зоркие глаза и сказал, снова доверительно понизив голос:

— Я ещё и в школу этого Лёньку провожу. Мало бы что восьмой десяток! До настоящей жизни дожить и сразу — на погост! Мне умирать не к спеху…

Левашов поднялся и пожал сильную руку деда.

Напоследок дед Анисим все-таки спустился с печи и сам проводил гостя до ворот. Старик оказался высокого роста и держался не по-стариковски, прямо.

Наутро Левашов вновь отправился с мальчиками к реке. На этот раз он прихватил с собой учебник, однако «Сопротивление материалов» поддавалось с трудом. Никак не идут в голову формулы, расчёты какие-то, когда рядом лениво плещет вода, в осоке крякают утки и такая вокруг благодать, что хочется лежать и лежать на траве, запрокинув голову к небу, не шевелясь, ни о чём не думая.

Но смутная тревога все-таки не оставляла Левашова, и касалась она вовсе не предстоящего зачёта и не каких-нибудь других дел, а соседнего луга, так что эта навязчивая мысль стала его под конец раздражать.