Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 34



Собственный метод Киркегора тотально исповедально-ироничен именно в этом метафизически-мистическом смысле, а не в том «романтическом», какой обычно имеют в виду. Ирония Киркегора, укрывавшего свои исследования основополагающих «экзистенциалов» наших душевных структур множеством псевдонимов, побуждает наблюдать за многомерностью и «слоистостью» истины, за тем, сколь сложно упрятаны в словах подлинные мотивации и подлинные прикосновения души и духа к Реальности.

Киркегор словно бы в этом круговом своем, концентрическом движении все ближе и ближе становился к своему вневременному центру, единственно по-настоящему его интересовавшему. И камертоном ему всегда оставалась абсолютная незащищенность, отдельность Христа. И чем ближе ты к бытию-внутри-себя, тем ближе ты к истине и к Христу, ибо истина есть наивнутреннейше страстное твое переживание сокровенного тебе, переживание тайного в тебе цветка, растущего в трех мирах сразу. Но выражено это дающееся всполохами, спонтанными всплесками знание может быть лишь косвенным образом, и, лишь считывая блестки своего духа в касательных соприкосновениях, в этих догадках, в этих поистине творческих «толчках прозрений» читатель может двигаться параллельным путем, где эмоция сострадания отнюдь не лишня.

Рассказ об узком, предельно субъективно-экзистенциальном пути Христа в текстах Киркегора – это не интерпретация евангельской истории, а разновидность исповеди.5 Разумеется, эта исповедь косвенная. И однако нельзя не сказать, что главным в этой исповеди является вовсе не личность исповедующегося, а именно то, что исповедуются по поводу всезаслоняюще насущного явления Христа (великого парадокса, великого коана), а значит, на тему актуального религиозного страдания – его всезаслоняющей насущности.6

Разумеется, при том условии, что у нас есть жажда приникнуть к источнику, а не к той двухтысячелетней интерпретации его, которая превратила истину как парадокс, как «прыжок в полную пустоту» в гарантированно-комфортабельную, доктринально-словесную систему.

Многие фрагменты текстов С. К., посвященных Христу (например, эссе «Христос есть путь») словно бы прямо выписаны из хроник собственного психологического опыта автора. Например, пассаж о том, как радуется человеческое сердце в начале пути богатству своих возможностей, как идет шаг за шагом за дарами Божьими, которые находит в себе, как уже почти напуган человек этим богатством данного ему, и вдруг глас Божий: «Это лишь малая толика того, что тебе дозволяется!..» Вот он – ужас. Ибо вершина даров сердечных, пик сердечной одаренности – жертвенность, право посвятить свою жизнь религиозному страданию, тому трансформационному урагану, который вырастет из него… Сколь тонко понимал эту странную для нас (жадно озирающих свои ускользающие возможности) диалектику Киркегор!

Вся евангельская история для Киркегора важна (и важна бесконечно!) только в том случае, если Иисус – живое лицо и если он, Кирке-гор, ощущает раны Христа как вот сейчас, на глазах наших кровоточащие. Нет, история Христа не случилась когда-то – она происходит сейчас. Только при таком условии, только под таким углом зрения Киркегор согласен размышлять о происшедшем в Иудее в первом веке. «Если ты не можешь стать христианином в смысле современности Христу или если Он в положении твоего современника не в силах увлечь тебя за собою, тебе никогда не быть христианином», – писал копенгагенский отшельник в «Упражнениях в христианстве». Потому-то страстность и подробность (крупный план) его экзистенциального анализа есть, по существу, трогательное, лиричнейшее самоисповедание. Из глубины текста мы непрерывно вычитываем эту щемящую ноту родства, ощущаем изумляющую попытку человека сочувствовать Сыну Божьему. Разве это не парадокс и более того – разве это не абсурд: тленное и бесконечно слабое сочувствует бессмертному и бесконечно сильному? Да, парадокс, да, абсурд; однако воспринимать эту историю иначе Киркегор отказывается; иначе эта история становится бесчеловечной и оскорбительной. Равно и для Бога, и для человека.

Киркегор высвечивает лик Христа не победительного, всесильного и могущественного, сидящего одесную Отца (таким ведь никто Его и не знал из людей), а непрерывно раздираемого страданием и, главное, беззащитного. «Как всегда он беззащитен», – вновь и вновь констатирует Киркегор. Да, беззащитен, ибо смысл его миссии – бесконечная, абсолютная открытость своей судьбе. Порой кажется, что Киркегору хотелось всеми имеющимися у него духовными силами защитить Христа, облегчить его душевные муки, разделить с ним безмерную тяжесть абсурднейшей, невыразимейшей ситуации. Во всяком случае, в его работах о Христе проскальзывает эмоция редчайшая и парадоксальнейшая – нежность.

Пушкин и Пустота

Любопытен диалог Пушкина с Чаадаевым по поводу России. Почему для Пушкина неприемлема позиция Чаадаева? Потому ли, что она слабо аргументирована? Отнюдь, аргументации блестящие. Пытается ли поэт оспорить положения статьи своего старшего друга: оспорить интеллектуально, идеологически? Ничуть. Пушкин принимает данность мира и жизни как они есть: в этом суть его миросозерцания и сердцевина его жизненной философии. Суть метода (и письма) Пушкина: благодарение Богу, что есть я, есть Россия, и именно такая, какова есть, ибо это и есть единственность существования; предположение (мечтательное) иного, другого существования – умственная фикция, химера, самообман, саморазрушение.

Бессмысленно вопрошать, хороша или плоха жизнь, ибо хороша она или плоха – определяется внутренней установкой нашего сознания, неким нашим направленным из глубин вовне импульсом. Сама необъяснимо упрямая настойчивость той или иной модальности нашего мирочувствования – вот что изумительно отличает один тип интенции (направленного на «мир» внимания) от другого. Если засевшая в глубинах нашего мировопрошания установка – разрушительна, она всегда найдет пищу для глубочайшего и сокрушительного недовольства. Иной тип интенции в столь же обобщенном виде можно назвать попросту довольством. Проиллюстрируем ее суть старинной поэтической миниатюрой, воспроизведенной Леопольдом Стаффом в его грациозной книжке «Китайская флейта». Фрагмент так и называется – «Довольство».7

«Весною листья орхидеи ниспадают, как волосы. Летом луна невесомее скользит по небу. Осенью коричные цветы становятся белыми. Зимой возле лампы можно почитать стихи.



Как же мне не быть довольным жизнью? Временами мне хорошо просто оттого, что смотрю на камень или слушаю ветер. Не подумайте, что я влюблен. Цветок не станет ароматнее, если его сорвет красавица».

Последнее очень важно: «нет, я не влюблен», ибо европейский тип сознания ведет всё к этому шаблону – «только влюбленный имеет право на звание человека» и т. п., влюбленность как форма алкоголя, цветного стеклышка в глазу. Ничего подобного: глубинная, «беспричинная» блаженность. И даже нигилистический экстракт юродивости не нужен.

Послепушкинская эпоха в России породила тоскующе-раздраженный (именуемый чаще всего интеллигентским) тип сознания, неуклонно и целенаправленно недовольного «тем, что есть», статусом-кво. Белинский, околдованный атеистическим раем будущего. «В Москву, в Москву!» – провинциальные чеховские герои. «Жизнь через сто, двести лет будет изумительной!..» Сколько раздражения на «нынешнюю» жизнь! Раздражения на ее «растительность», тайная жажда инфернальной «энергетики» будущих мегаполисов, словно бы уже существующих в воображении.

Здесь ухватываются за иллюзию будущего блаженства, ибо ощущают свое бессилие перед натиском сейчас-здесь-свеченья-мерцанья. Здесь страдают импотенцией, следовательно – стремятся скрыть ее от себя в парадных мундирах «высоких требований» к бытию. Импотенция эта, конечно же, особого рода, и не справляются здесь именно со стремительно разворачивающимся «сейчас». Потенции здесь расходуются на мифологизацию перманентного процесса недовольства и мечтательных манипуляций с идеалом.

5

Лишь в этом модусе экзистенциальной искренности человек может вырасти до предельно возможного – до состояния того качества бытийности, которое в словаре Киркегора именуется “свидетель истины”.

6

Что вовсе не значит, что страдание проходит в фазе уныния. О, вовсе нет: религиозное страдание есть страдание по поводу религиозной трещины в жизни homo sapiens`а, однако оно как раз и диктует долженствование «детской» радости внутри того сегодня, которое Бог даровал человеку точно так же, как лилиям полевым и птицам небесным. Радость, её воистину абсурдная по отношению ко всем трагическим «смыслам» полнота, выявляет всю мощь до-рефлексивного доверия человека бытию-и-Богу или, точнее, Бытию-Богу.

7

Перевод здесь и далее – наш.