Страница 27 из 34
«Мы медленно идем по узкой, тенистой, уходящей вдаль аллее, ведя интереснейший разговор, и, как и в прошлый раз, встречаем у графа самое теплое участие. Он говорит по-русски, и, если ветер не уносит от меня некоторых слов, я понимаю абсолютно всё. Его левая рука охватывает ремень под шерстяной кофтой, правая покоится на основании палки, на которую он почти не опирается; время от времени он наклоняется и, словно бы стремясь ухватить цветок за овевающий его аромат, срывает цветы вместе с травой, пьет из горсти аромат, а потом за разговором даже не замечает, как, позабытые, они падают вниз в многообразное изобилие первозданной весны, отнюдь не становящееся от этого беднее.
Разговор касается многих вещей. Однако слова при этом движутся не спереди, не вдоль фасада вещей, но словно бы прячутся во мраке за ними. И глубокая ценность каждого слова заключена не в его цвете при свете дня, но в ощущении, что оно приходит из той темноты и тайны, из которой мы все живем. И каждый раз, когда в мелодии разговора становилось очевидным наше неединодушие, тотчас открывался горизонт и обнаруживался задний план, светящийся глубоким единством и согласием… Иногда на ветру фигура графа вырастала; большая борода развевалась, однако серьезное, прочерченное одиночеством лицо оставалось спокойным, совсем не затронутым порывом ветра…»
Насколько мудрее эти «штрихи к портрету», нежели концептуальная с Толстым полемика. «Глубокая ценность каждого слова заключена не в его цвете при свете дня, но в ощущении, что оно приходит из той темноты и тайны, из которой мы все живем». Равно и в конце жизни в общении с переводчиком своих произведений на французский Морисом Бетцом Рильке вспоминал о Толстом в той же самой тональности: «…Ото всей его речи шел дух первозданного могущества, вас обдавало ощущение мощи и величия… Он шагал, словно пророк… И весь этот его зримый образ значит для меня много больше, чем сказанные им слова…» Для Рильке здесь совершенно ясно, каково подлинное существо речи: если истинный человек проповедует неистинное учение, оно мгновенно становится истинным. Вот почему невозможна передача истины через фиксацию словесных формул и уложений. Есть тайная составляющая души, обнаруживающая себя и в паузах между словами, и в безмолвии.43
И все же мне хотелось бы пройти чуть дальше в глубину темы, в эпицентр нестыковки двух этих очевиднейше самостоятельных миров. Вполне в традициях эпохи Возрождения (с которой и начался в Европе эстетический террор, принявший в наше время формы бесконтрольного, обвального роста эстетической массы, всеобщей игры в «артистов» и в художественность) Рильке обожествляет художественный труд, превращая поэта (действующего в разных жанрах) в «человека над людьми», задача которого создавать не то, что должно воздействовать на конкретных людей («не действие», чем занято сиюминутно-суетное производство товарного типа красоты, критерием которой является понятие вкуса/моды), но выращивание в себе Бога, где каждый опус или сотворенная вещь есть «глубоко интимное откровение», задача которого бытийствовать наравне с любой вещью, сотворенной в природном космосе.
Бога нет – говорит Рильке в 1898 году, Бога надо выстроить, Бога надо еще родить. Смысл пребывания людей на Земле – сотворение Бога как бы изнутри самого человека, изнутри человечности. Недаром в начале главы о Толстом Мальте/Рильке пишет знаменательные слова: если Бог уже есть, тогда всё свершено, всё свершилось, всё сделано, и мы, люди, по большому счету уже не нужны, наше пребывание на земле уже не может иметь какой-то существенной цели и смысла. Другими словами, миф о грехопадении совершенно не затронул сознания Рильке, раз из современного типа человека, явно растленного по проявлениям, он мыслил вырастание Бога. (Пусть в динамике тысячелетий, но все же). Мол, лишь жалкие святоши да импотенты говорят, что Он есть, и что, мол, достаточно просто вступить с ним в молитвенный контакт. А отчаявшиеся и столь же жалкие говорят, что он, де, был. Нет, настоящий художник и поэт смеется над ними, ибо он знает – Бог пребывает в процессе творенья, он будет! И поэт сам участвует в процессе Его возведении, к которому причастны лишь великие алчущие. Утопическая программа вполне в духе какого-нибудь коммунизма – когда-нибудь в отдаленном будущем мы его построим, то есть наши потомки. Эту программу Рильке развивает в статье «Об искусстве» и во «Флорентийском дневнике», где ведет диалог с единственным человеком, с которым был до конца откровенным в щепетильных темах – с Лу Саломе.
В финале дневника он разворачивает эту мысль в настоящий манифест этакого эстетического Заратустры. «Истинная ценность моей книжки заключена в познании сущности артизма, к которому ведет один-единственный путь и на который выходят, лишь когда достигают зрелости. Каждым деянием своего духа человек создает поле для некой новой силы. А то последнее пространство, которое откроется перед нами в конце, будет заключать в себе всё, что есть в нас наиболее творческого, идущего из самой глубины нашего существа; это будет величайшее пространство, именно в нем источники всякой нашей силы. Лишь один-единственный избранник сможет подняться на эти вершины, но все творцы – предтечи этого отшельника. Ничего не будет существовать кроме него, ибо деревья и горы, облака и волны – лишь символы той действительности, которую Он сам в себе находит.
Всё сконцентрируется в Нем, и все силы, которые иначе, распыленные, боролись бы друг с другом, будут дрожать перед Его волей. Даже земли под ногами Ему слишком много. Он сворачивает ее, словно молитвенный коврик, Он больше не молится. Он есть. Единым взмахом создает он и швыряет в бесконечность миллионы миров. И там начинается та же игра: сначала будут множиться существа зрелые, затем они обособятся и наконец после долгой борьбы вновь создадут того единственного, кто сокроет в своем духе Всё – креатора по меркам вечности, великана, перерастающего свой мир, образующего новые формы. Так каждое поколение, словно горная гряда, прорастает от Бога к Богу. <…> Сейчас я знаю, что мы – предки Бога и что только мы в нашем глубочайшем одиночестве, шаг за шагом продвигаясь вперед, сквозь тысячелетия пробираемся потихоньку к его истокам. Я чувствую это!»
Этот наивный рецепт изготовления из «божьих избранников» аватар-демиургов сегодня, конечно же, смешон, хотя инерционная жажда видеть спасительную нить духа в руках художников особого типа, образующих своеобразный тайный орден, сохранилась в душах и по-сегодня. И тем не менее, нельзя не признать, что всё, что построено художниками, по крайней мере начиная с эпохи Возрождения, – это, увы, глубокий изящный котлован, инкрустированный множеством красивых вещей-безделушек, трогательно-заманных для юношества, для юношески-пубертатного этапа жизни. Как писал Пауль Целан: «Они нашли в себе землю,/ и они копали и копали…/ О некто, никто, никакой, о ты: /куда ж это двигалось всё,/ если шло в никуда?..»
Совокупные действия в строительстве Бога не могут к чему-либо путному привести хотя бы оттого, что человек – глубоко индивидуальная одиссея. И кармическая заслуга одной души не наследуется другой душой. К тому же совокупный духовный импульс человечества как единого тела-рода с течением времени разряжается, а не насыщается прибытком. Дело идет к затуханию этого импульса, и в каждой новой эпохе индивиду всё труднее восстанавливать себя из морока тотального эстетизма/интеллектуализма в стадию нормально этическую, из которой только и можно подбираться к духу – к тому несказанному, где любовь в жанре недеяния есть прикосновение к сути.
Однако к чести поэта надо сказать, что со временем он отошел от этой эстетской теории, пройдя сквозь обжиг вкушения мёда православного исихазма, русской смиренной молитвенности, вкусив своеобразного русского францисканства в образе естественной свободы от чары эстетики, в образе приятия бедности как тайны присутствияв-Боге, через Экхартово постижение Бога как всеприсутственного фермента, всеприсутственного беднейше-кротчайшего существа, жаждущего контакта с человеком и даже ждущего от него помощи. Постепенно Рильке вышел на интуицию Бога как глубоко интимного, личного, рождающегося каждый раз в живом существе в процессе своеобразного выращивания: Бог дается каждому не в качестве уже готовой, изготовленной вовне и утвержденной авторитетными инстанциями Верховной Власти, но в качестве твоей личной заслуги. Каждый заслужил того Бога, которого сумел «выносить» своей душой, как вынашивают-выкармливают маленького ребенка. Потому-то его неприятие религиозности, где личный Бог совпадает с Богом готово-церковным, столь решительно.
43
Действие Толстого посредством недеяния исследовано еще явно недостаточно.