Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 13



Особенно ненавижу я вспышку. Она смывает с лица все, оставляя лишь голую ранимую кожу без прекрасных защитных морщин. У меня было множество ее фотографий, но я их уничтожил. Потому что они уничтожали ее реальный образ – тот единственный, который я люблю, тот самый, который я не знаю, тот самый, который я, в сущности, никогда не видел.

Я не хотел быть не таким, как другие. Другие были не такими, как я. Я этого не замечал, но замечали женщины. Я скрывал свою нежную сторону, но она проявлялась сама собой в самые неожиданные моменты. Я всегда мог сказать: «Это случайно, это не моя вина. Ты меня расслабила, с тобой я как воск, а вообще-то я крут, строг и серьезен. Мое чувство юмора, если можно так выразиться, основано на намеке, на ассоциации, а смех неизменно отдает грустью».

Я не был лживым: этого я не выношу. Знал, что это ей во мне особенно нравится, умел хорошо оценивать ситуацию и всегда мог угадать, что прикрывают ее упрямые длинные ресницы. Я старался, чтобы со мной у нее на душе было светло.

И даже сейчас, когда ее со мной нет, я по ночам, когда не могу заснуть и бессмысленно смотрю в потолок, стараюсь сказать что-то, от чего она, сама не понимая почему, вздрогнет, зажжет свет и на миг глянет на другую половину своей кровати, загадочно улыбнется, а потом сразу крепко заснет. Может, я даже завою из-за нее.

У-у-у-у-у-у! Завою, как волк. Она – одна из тех, кто умеет общаться с волками, она – Ла Лоба. Когда ночью уличный фонарь бросает на нее свет, у тени, которую она отбрасывает, ноги волчицы.

«У нас нет будущего», – она сказала. Да. Что это было: страх от духовной и физической близости или страх связать себя? Не знаю. Это конец. Нет, думаю, что нет. Знаю: она ждет, что я брошусь за линию горизонта. Я сделаю это так, как сделаю и то, что пообещал ей невзначай, между прочим, словно в шутку: разрушу последний бастион… Возможно, это ее и напугало, но в таком случае ей следовало бы ни на шаг не отходить от меня. Она чувствует огромную тягу к бескрайним просторам, и что-то в ней кричит: «Не сейчас! Не сейчас!» Она нуждается в огромном пространстве своего Отечества. Здесь, на этом пространстве, я и потерпел поражение. Я хотел, чтобы нашим пространством стала бесконечная анфилада наших комнат, соединенных в одну. Поэтому так велика ее гостиная со множеством временных зон, и целый час, проведенный в одной из них, длится в другой всего несколько минут.

Не знаю, зачем я сказал ей, что хотел бы разрушить последний бастион Союза. Его разрушил не я. Я уничтожил НАШ союз. Сейчас нет радуги, чтобы его восстановить, сейчас она в своем ковчеге. Взяла с собой всех своих животных – и ручных (домашних), и опасных, к которым принадлежит сама, рыб летающих и птиц плавающих, улиток, питающихся одними только черными розами, и журавлей, которые летят с края разбитой тарелки по законам поэзии хайку. Она плывет в своем ковчеге и ждет, когда прекратится дождь, когда появится радуга где-то наверху над Москвой, когда ее напишет Рублев, а бурлаки с Волги дотащат до стен Кремля.

Мне пересказали ее выступление на Международном Конгрессе писателей русского зарубежья. Я не удивился. Такие понятия, как Честь, Долг, Патриотизм, Родина, для меня просто понятия, козырные карты дипломатической игры в покер с открытыми или закрытыми картами. Я даже не хочу знать, что они означают для меня лично, потому что такое знание обязывает. Какую-то связь между собой и ними я устанавливаю лишь в моменты крайнего одиночества или подавленности, потерянности в каких-то зазорах между пространствами, где больше нет места для маневра. Тогда они становятся моим убежищем и я чувствую себя лучше, порядочнее, обладающим честью, связанным со своей страной, каким я бываю тогда, когда меня не вынуждают забывать, что я такой же и таким останусь. Для нее эти понятия нечто совсем другое: они – составные элементы ее самой, ее основополагающие принципы.

Мне кажется, она все-таки должна была бы сказать и о том, как та страна, где она сейчас живет, повлияла на нее, а она очень повлияла. Она ее смягчила, пробудила стихи, открыла в ней потайные ящички, а также тот канал связи, тот тайный проход, который, возможно, остался бы закрытым и по которому и мне удавалось иногда пробираться, как по одесским катакомбам. Открываю ее самиздатовский экземпляр Цветаевой: «Нам улыбнутся старческие очи. Мои». Я читаю его как священную книгу ее молодости. Сажусь на то же место в Большом театре: белый лебедь превращается в черного, черный – в белого, и так постоянно. Озеро выходит из берегов, растекается по сцене, заполняет зрительный зал и течет по Тверской. У него вкус полусладкого шампанского – того самого, что пьет она. Того самого, что всегда пили мы, и которое вновь и вновь вызывает жажду.

Она выросла под светом ярко-красной Кремлевской звезды, праздновала Первое мая, носила красную гвоздику в своих непокорных волосах, росла вместе с теми, которые никогда не забывали сказать «нет», потому что в нужный момент отказывались сказать «да», ибо знали, что радуга над Москвой однажды заключит союз с ними именно потому, что они никогда ничего не забыли.

Забудет ли она меня? Не забудет, если продолжит придерживаться любимой ею мысли Ницше. Ведь я – тоже ее Родина, такая же безграничная, такая же заметенная снегами, что тают весной, и реками, которые зимой замерзают для того, чтобы можно было перейти с одного берега на другой.

Есть ли у нее другой? У меня другой нет. И даже когда есть, у меня есть лишь она. Это не может остаться без последствий. Не может! Нет! Никогда!!!

После первого снятого фильма к ней пришла сумасшедшая популярность. Ее узнавали на улице, в метро, в кафе, она давала бесконечные автографы, в то время как письма ее поклонников, мешками приходившие на «Мосфильм», аккуратнейшим образом складывались в картонные коробки и выбрасывались, а критики подчас забывали упомянуть ее имя в своих «критических разборках».

Не вышла на развороте журнала «Экран» уже готовая статья о ней с ее фотографией на обложке. И уж, конечно, она не снялась ни в одном из фильмов совместного производства, не поехала ни на один из фестивалей, но ее не преследовали, ей не угрожали.



Невольно в голову пришли слова Гертруды Стайн, послужившие эпиграфом к роману Хемингуэя «Фиеста»: «Молодежь не бывает ни плоха, ни хороша, она такова, каково время, в которое она живет».

Она подумала о том, что вполне было бы можно перефразировать это мудрое изречение, заменив слово «молодежь» другим – «люди». Права, ох, как права была американская писательница! Конечно, все и всегда зависит от времени. Это были 70-е годы – торжество брежневской эпохи со всеми вытекающими из этого факта последствиями, опасное и жестокое время.

Она не затаила обиды на контору, возможно, отчасти потому, что никогда не стремилась стать актрисой. Да, она очень хотела поступить в ГИТИС, но на другой факультет – театроведческий.

Она ходила по театрам, смотрела спектакли, записывала свои впечатления от увиденного. Ей хотелось стать театроведом, но судьба распорядилась по-иному.

В тот день она отправилась в институт, чтобы разузнать о сроках вступительных экзаменов. Перед входом в здание ГИТИСа у нее на босоножке расстегнулся ремешок и она несколько минут провозилась с ним.

Войдя в холл института, она чуть не столкнулась с высоким, импозантным человеком, вышедшим из дверей, на которых красовалась строгая табличка «Деканат». Этот человек походил на огромного льва с роскошной седой гривой, небрежно заброшенной назад.

Лев-человек внимательно осмотрел ее, а затем, дружески подмигнув, спросил:

– Ну что, на актерский пришла поступать?

– Да нет, – вздохнула она, – на театроведческий.

Он улыбнулся, а затем заговорщическим тоном произнес:

– Слушай, на театроведческий экзамены на месяц позже, чем на актерский. Выглядишь ты как характерная актриса. Попробуй! Может, получится?

И, не попрощавшись, исчез. Она осталась одна в пустом холле, только двери деканата напротив были открыты. Она подошла к ним и осторожно постучала о косяк.