Страница 3 из 29
Марианна была “вне себя от отчаяния”, вспоминал ее брат Анджело Падовани. “Она простерлась на диване, который служил еще и кроватью, – на диване, где спал Эдгардо, и крепко прижимала его к груди, чтобы никто не мог отнять у нее мальчика”.
Пытаясь что-нибудь придумать, чтобы полиция не забирала Эдгардо, Падовани и его свояк убедили фельдфебеля не уводить мальчика до тех пор, пока они не посовещаются со своим дядей, который живет неподалеку. Этот дядя – отец брата Марианны, тоже носивший имя Анджело Падовани, – все еще работал в этот час в принадлежавшем ему маленьком банке, в том же доме, где он жил.
Услышав от племянников о драматических событиях в доме Мортара, синьор Падовани решил, что их единственная надежда – личная встреча с инквизитором. Молодой Падовани побежал обратно, чтобы известить фельдфебеля о необходимости продлить отсрочку, а старший Падовани и Москато тем временем отправились в монастырь.
В одиннадцать часов вечера они приблизились к грозным воротам Сан-Доменико и попросили стражу отвести их к инквизитору. Несмотря на поздний час, они торопливо поднялись в комнату инквизитора. Они принялись умолять отца Фелетти объяснить им, почему он приказал полиции забрать Эдгардо. Стараясь говорить ровным тоном и надеясь успокоить своих посетителей, инквизитор сказал, что мальчика тайно крестили, хотя кто именно это сделал и как ему стало об этом известно, он сообщить им не может. Как только известие о крещении дошло до церковных властей, они отдали ему указания, которые он теперь выполняет: поскольку мальчик стал католиком, ему нельзя воспитываться в семье иудеев.
Падовани отчаянно запротестовал. Это крайне жестоко, сказал он, отнимать ребенка у родителей, даже не дав им возможности как-то защититься. Отец Фелетти ответил просто: не в его власти уклоняться от исполнения приказа, который ему поступил. Родственники Эдгардо просили открыть им, почему он думает, что мальчика крестили, ведь никто в семье ничего об этом не знал. Инквизитор ответил, что он не вправе предоставлять им подобные объяснения, так как эти сведения не подлежат огласке, однако они могут не сомневаться, что все делается по закону. Для всех будет лучше, добавил он, если члены семьи просто смирятся с неизбежным. “Я действовал в данном случае далеко не бездумно, – сказал он, – а, напротив, по совести, ибо все совершалось в полном соответствии со священными канонами церкви”.
Видя, что отца Фелетти невозможно склонить к пересмотру приказа, просители умолили дать семье хоть небольшую отсрочку, не отбирать мальчика сразу. Они просили повременить хотя бы один день, прежде чем предпринимать какие-либо действия.
“Сначала, – вспоминал позднее Москато, – этот каменный человек ответил отказом, и тогда мы попытались живописать ему чудовищное состояние матери, у которой на руках грудной младенец, и рассказали об отце мальчика, который от горя едва не обезумел, и о восьмерых [sic] детишках, которые цепляются за колени родителей и полицейских, умоляя не отнимать у них брата”.
В конце концов инквизитор смилостивился и дал им 24-часовую отсрочку, надеясь, что за это время кто-нибудь убедит обезумевшую мать выйти из квартиры, а значит, удастся предотвратить скандал, грозивший нежелательными общественными беспорядками. Он взял с Москато и Падовани обещание, что никто не будет подстраивать “исчезновение” мальчика (обещание они дали, но с явной неохотой).
Отец Фелетти позднее рассказывал, о чем он думал тогда, взвешивая в уме риски, которыми чревата такая отсрочка. Он прекрасно знал о “суевериях, в коих погрязли евреи”, а потому боялся не только того, что “ребенка выкрадут”, но даже и вероятности, что его могут “принести в жертву”. Подобные мнения были широко распространены в Италии той поры: многие считали, что евреи скорее убьют собственных детей, чем согласятся на то, чтобы те выросли католиками. Инквизитор не хотел рисковать. В записке для Лючиди, которую он вручил Падовани, он приказывал фельдфебелю не спускать глаз с Эдгардо.
Тем временем дежурство в квартире Мортара продолжалось – в дом стекались все новые люди, друзья и соседи. Среди них был ближайший сосед семьи Мортара, 71-летний Бонаюто Сангвинетти. Как и Момоло, он был переселенцем из еврейской общины города Реджо-Эмилия, расположенного неподалеку, в Моденском герцогстве. Сангвинетти уже спал, когда Риккардо, сперва разыскав обоих дядьев в кафе, пришел к нему домой и рассказал о случившемся его слуге.
Сангвинетти рассказывал о первых минутах после того, как его разбудил слуга: “Я подошел к окну и увидел, что под портиком вышагивают пятеро или шестеро карабинеров. Вначале у меня в голове все перепуталось: я решил, что они явились за кем-то из моих собственных внуков”.
Он побежал к Мортара: “Я увидел обезумевшую от горя мать, заливавшуюся слезами, и отца, который рвал на себе волосы. Дети стояли на коленях и умоляли полицейских пожалеть их. Это была просто неописуемая, невыносимая сцена. Больше того – я своими ушами слышал, как фельдфебель полиции, его фамилия была Лючиди, сказал, что лучше бы ему приказали арестовать сотню преступников, чем забрать этого мальчика”.
В половине первого ночи мрачное бдение в доме Мортара прервало появление Москато и Падовани. Они размахивали листком бумаги, который удалось получить от отца Фелетти. Фельдфебель Лючиди поразился тому, что этим евреям удалось чего-то добиться от инквизитора. Он предполагал, что в ту же ночь уйдет отсюда вместе с мальчиком.
Позже фельдфебель вспоминал:
Я понял, что синьор Падовани – образованный и достойный, судя по манерам, человек. Единоверцы смотрели на него с большим уважением и явно рассчитывали на его помощь. Наверняка у них были для этого все основания, ведь добиться отсрочки в выполнении указа сумел бы только очень влиятельный человек. По моему мнению, никто другой не добился бы такой отсрочки – ведь, как я потом услышал, приказ исходил с высочайшего уровня и даже сам отец-инквизитор не вправе был что-либо тут изменить.
Уходя, фельдфебель оставил в доме сцену, которую сам описал как teatro di pianto e di afflizione – “театр слез и скорби”. Помимо десяти членов семьи Мортара и двух полицейских, оставшихся сторожить Эдгардо, там оставались брат Марианны, ее свояк, ее дядя и еще двое друзей семьи.
Момоло испытал облегчение, когда услышал об отсрочке. Как он говорил позднее, она дарила им хотя бы “лучик надежды”. Однако радость его померкла, когда оказалось, что, выполняя указание инквизитора не спускать глаз с Эдгардо, фельдфебель велел двум полицейским ни на шаг не отходить от ребенка и оставаться в спальне супругов Мортара.
Это была ужасная ночь для Момоло и Марианны: “Оба полицейских оставались в нашей спальне. Время от времени стража сменялась. Можно себе представить, как мы провели ту ночь. Наш маленький сын, хоть и не понимал, что происходит, спал урывками, то и дело просыпался с плачем. А рядом с ним все время сидели солдаты”.
У семьи оставалась одна-единственная надежда – найти кого-то, обладающего достаточной властью, чтобы аннулировать приказ инквизитора. В Болонье было только два человека, которые, по мнению мужчин из семей Мортара и Падовани, могли бы иметь такие полномочия: кардинал-легат Джузеппе Милези и городской архиепископ – кардинал Микеле Вьяле-Прела (знаменитая, хотя и неоднозначная личность). Окрыленные дипломатическим успехом, какой одержали свояк и дядя Марианны прошлой ночью в Сан-Доменико, Момоло и Марианна упросили их взять на себя эту новую миссию. И утром 24 июня те отправились обивать новые пороги.
Идти было недалеко. Собственно, накануне вечером, когда запыхавшийся Риккардо принес известие о беде, нависшей над Эдгардо, Анджело Москато как раз сидел в тени внушительного здания, где работал кардинал-легат.
Громадный правительственный дворец, старинное Палаццо Комунале, высился над главной городской площадью Пьяцца Маджоре. Это здание служило городской ратушей с 1336 года, хотя его продолжали достраивать в течение еще двух столетий. Оно гораздо больше походило на крепость, чем на административный центр. Открытие дворца совпало по времени с завершением строительства обширной и монументальной городской стены. Эта стена, достигавшая девяти метров в высоту и имевшая более семи с половиной километров в длину, неровным кольцом опоясывала старый город. Каждую ночь огромные ворота запирались на засов, защищая жителей (и правителей) города от врагов. В те времена, когда сооружались дворец и оборонительная стена, Болонья являлась самостоятельным городом-государством и среди прочих воевала с папскими войсками, стремившимися покорить ее. В конце концов город проиграл в этой борьбе, и в 1506 году, когда папа Юлий II торжественно вступил в Болонью, и сам город, и прилегающие к нему земли были включены в состав Папского государства.