Страница 22 из 24
Теперь вернемся к проблеме «любви к детям» в этой же сцене «Бесов». Напомним, что на вопрос Ставрогина, любит ли он детей, Кириллов ответил: «Люблю… довольно, впрочем, равнодушно».
А вот за этим после всех рассуждений о конце времен возобновился разговор о некоей девочке в контексте, заставляющем вспомнить стихи Иннокентия Анненского, который, с одной стороны, «любил, когда в доме есть дети и когда по ночам они плачут», а с другой – живописуя свою Тоску, писал, что она «сломала руки им и ослепила их».
У Достоевского мотив ненамного гуманнее: «Человек (говорит Кириллов. – Л.К.) несчастлив потому, что не знает, что он счастлив; только потому. Это все, все! Кто узнает, тот тотчас станет счастлив сию минуту. Эта свекровь умрет, а девочка остается – все хорошо.
– А кто с голоду умрет, а кто обидит и обесчестит девочку – это хорошо?
– Хорошо. И кто размозжит голову за ребенка, и то хорошо; и кто не размозжит, и то хорошо. Все хорошо, все. Всем хорошо, кто знает, что все хорошо. Если б они знали, что им хорошо, то им было бы хорошо, но пока они не знают, что им хорошо, то им будет нехорошо. Вот вся моя мысль, больше нет никакой!»[120].
Это истерическое, многократно повторенное «хорошо» неизбежно заставляет вспомнить соответствующую поэму Маяковского. Но двинемся чуть дальше и посмотрим, к чему привел разговор двух собеседников:
«– Кто научит, что все хороши, тот мир закончит.
– Кто учил, того распяли.
– Он придет, и имя ему человекобог.
– Богочеловек?
– Человекобог, в этом разница»[121].
Итак, люди на луне или «звездочке» до прилета Смешного Человека были счастливы и не знали, что такое грех, ревность и т. д. «Прилетевший с луны» Ставрогин и апостол Человекобога Кириллов договорились до прямо противоположного. Создается впечатление, что для Маяковского, да и Розанова, конечно, два этих текста были внутренне связаны как два полюса антиномии[122].
Здесь же возникает параллель с «Преступлением и наказанием» и рассуждениями Свидригайлова о бане и пауках после смерти. С той лишь разницей, что здесь, при жизни, на этой земле Кириллов говорит: «Я всему молюсь. Видите, паук ползет по стене, я смотрю и благодарен ему за то, что ползает»[123].
Как видим, это очередная инверсия.
По поводу приведенных сопоставлений необходимо сделать некоторое специальное замечание. В отличие от исследователей собственно творчества Достоевского, мы ищем точки соприкосновения не между всеми текстами писателя, а лишь между теми, которые уже введены в диалог как Розановым, так и, вслед за ним, Маяковским. Сопоставления, приводимые нами, могут иметь или не иметь приоритетный характер для достоевсковедения. Для нашего случая явно нерелевантным окажется использование собственно работ исследователей творчества Достоевского. В свою очередь, в исследовании творчества Маяковского Е.Э. Брауна отмечалась важность для понимания поэта той, в частности, последовательности самоубийц, о которой мы говорим здесь в несколько более широком контексте. В отличие от американского исследователя, который вообще не касался в своем труде имени и произведений В.В. Розанова и действовал в традиционной манере сопоставления одного писателя с другим, мы в дополнение к очевидным мотивировкам связей между текстами Маяковского и Достоевского добавляем те связи, мотивы, которые находят свое обоснование в философствовании автора «О древнеегипетской красоте» и «Людей лунного света». При таком подходе целый ряд параллелей, которые невозможно установить априори, устанавливаются как элементы некоей единой розановской философии или его же концепции Египта, христианства, семьи и т. д. Излишне говорить, что все это связано непосредственно с подбором и комментированием текстов Достоевского. В свою очередь, тексты Достоевского включаются порой и в самые причудливые контексты, приобретая новые и неожиданные смыслы, на основе которых и взрастает новая образность Маяковского.
В этой ситуации оказывается возможным перейти к анализу семантики даже таких малых элементов текста, как многоточие в «Прошении на имя…», или понять, что могут означать слова Розанова о том, что Достоевский как бы описывает Египет, не употребив при этом самого этого слова. Кстати, в оценке этого высказывания Розанова ничего не изменится, даже если кто-то и обнаружит это слово в словаре писателя.
Вот таким непростым оказывается «расшифрованный» Достоевский из сложнейшего и очень закрытого диалога «на воздушных путях», как называл это Б. Пастернак, который вели между собой близкие Маяковскому люди в годы, менее всего способствовавшие подобным размышлениям. Пастернаку стоит верить. Ведь его сопоставление дуэлянта Пушкина и самоубийцы Маяковского удивительно точно соотвествует паре Кириллов – Ставрогин и мельком помянутых в «Охранной грамоте» «Бесов».
Теперь и мы можем включиться в этом диалог, вернувшись к тем местам предисловия, которые до этого казались странными или непонятными.
Это же относится и к статье Л.Ю. Брик «Предложение исследователям», «имя» которой и стало «фамилией» нашего Предисловия. В заключение заметим, что и знаменитые иллюстрации А. Родченко к поэме «Про это» очень часто восходят к соответствующим местам книг В.В. Розанова, это не удивительно, но это уже другой разговор.
Л. Троцкий. Самоубийство В. Маяковского[124]
Еще Блок признал за Маяковским «огромный талант». Можно сказать, не преувеличивая, что у Маяковского были проблески гениальности. Но это был не гармонический талант. Да и откуда было взяться художественной гармонии в эти десятилетия катастроф, на незажившем рубце двух эпох? В творчестве Маяковского высоты идут рядом с провалами, взмахи гениальности поражают рядом с тривиальными строфами, даже с крикливой вульгарностью.
Неверно, будто Маяковский был прежде всего революционером, а затем поэтом, – хотя он искренно хотел этим быть. На самом деле Маяковский был поэтом, художником прежде всего, который отталкивался от старого мира, не порывая с ним, – и лишь после революции искал для себя, – и в значительной мере нашел, – опору в революции. Но он не слился с нею все же до конца, ибо не пришел к ней годами внутренней подготовки в меньшинстве. Если взять вопрос в большом масштабе, Маяковский был не только «певцом», но и жертвой переломной эпохи, которая хоть и формирует элементы новой культуры с небывалой никогда ранее силой, но все же гораздо более медленно и противоречиво, чем это нужно для гармонического развития отдельного поэта, или одного поколения поэтов, отдавшего себя революции. Отсутствие внутренней гармонии шло именно отсюда и выражалось в творческом стиле, в недостатке дисциплины слова и меры образа. Горячая лава пафоса, – и рядом неуместное панибратство с эпохой, с классом или прямо безвкусная шутка, которою поэт как бы ограждается от поранений со стороны внешнего мира. Иногда это казалось не только художественной, но и психологической фальшью. Но нет! даже предсмертные письма дают тот же тон: чего стоят эти два словечка «инцидент исперчен!», которыми поэт подводит себе итог. Мы сказали бы: что у запоздалого романтика Генриха Гейне лирика и ирония (ирония против лирики и в то же время для защиты ее), то у запоздалого «футуриста» Владимира Маяковского – пафос и вульгарность (вульгарность против пафоса и для его ограждения).
Официальное извещение о самоубийстве торопится языком судебного протокола, отредактированного в «секретариате», заявить, что самоубийство Маяковского «не имеет ничего общего с общественной и литературной деятельностью поэта». Это значит сказать, что добровольная смерть Маяковского никак не была связана с его жизнью или что его жизнь не имела ничего общего с его революционно-поэтическим творчеством, словом, превратить его смерть в приключение милицейского порядка. И неверно, и ненужно, и… неумно! «Лодка разбилась о быт», – говорит Маяковский в предсмертных стихах об интимной своей жизни. Это и значит, что «общественная и литературная деятельность» перестала достаточно поднимать его над бытом, чтобы спасать от невыносимых личных толчков. Как же так: «не имеет ничего общего»?
120
Там же. С. 188–189.
121
Там же. С. 189.
122
Понятно, что и параллели с «революции сыном и отцом» из «Владимира Ильича Ленина» напрашиваются сами собой.
123
Достоевский Ф. Бесы. С. 189.
124
Печатается по изданию: В.В. Маяковский. Pro et contra. Том 2. СПб, 2013.