Страница 7 из 23
Армии крестоносцев, по праву и обычаю, было дано разрешение: они в течение трех дней свободно и без наказания могут грабить город. И каждый помнил об этом обещании. Императорская галера покинула порт легче и быстрее, чем думали моряки и пассажиры. О ней забыли и ее никто не преследовал. Если бы кто-нибудь из крестоносцев нашел в себе силы оторвать взгляд от так желаемого ими грабежа и погрома, то увидел бы уходящий вдаль корабль без обозначений и гербов, лишь с иконой Мадонны с младенцем.
– Одигитрии Путеводительницы на носу. На корабле толпились люди – множество потрясенных, растерянных людей, неверящих в то, что видят, не знающих, что покидают, не ведающих куда плывут. Одиноких, покинутых в черноте моря. Между ними находился император, несчастный и потрясенный, лишенный способности говорить и размышлять, будто не понимающий, что происходит. Император стоял, опираясь на твердую руку моряка, который не мог придумать ничего другого, кроме как повторять:
– Басилевс, басилевс, это, это же порт. Наш порт.
Люди на палубе смотрели на полыхающий город и пытались увидеть лица на удаляющемся берегу. Во время грабежа, насилия и поджогов, лица людей меняются – и у убийц, и у жертв. Меняются по разным причинам: они надевают на свое лицо другую личину и от страха ли, от ярости ли теряют себя, свое лицо. Перед преступлением – совершает ли его человек или от него страдает – люди становятся тем, что они изначально и есть: испуганными животными, желающими жить любой ценой.
Свергнутый и побежденный император Алексей V Дука Мурзуфл, смотрел, как умирает его город – сгоревший, униженный, изнасилованный. Моряк, который положил ему соленую узловатую руку на плечо, клялся потом, что видел и слышал, как плачет император – не скрываясь, точно женщина или беспомощный ребенок. И моряк жалел о том, что не сумел защитить своего императора от слез, жалел тщетно и запоздало. Оторвав взгляд от пожарища император поднял глаза на высокий обелиск, возвышающийся над ипподромом Феодосия, где-то в VII районе города – он подумал, что если бы он остался, то его бы может сбросили с верха обелиска, так, что от него бы осталась как от Иуды, только треснувшая утроба. Император поежился, отбросил от себя пугающую мысль и вытер покрасневшие глаза.
Патриарх Цареградский Иоанн X Каметепул сидел, вытянув ноги, на мокрой грязной палубе корабля, и впервые в жизни ему было безразлично, что одежда его грязна и помята, а нагрудный крест потерян. Опозоренный патриарх плакал. Он заплакал после того как ясно, без заикания и пауз пробормотал себе в грязную взъерошенную бороду слова, которые хотел, но не успел сказать. Те слова, которые прервали огонь и паника. Он смотрел на очертания горящего города и думал о своих удобных, со вкусом обустроенных покоях в Патриаршем дворце. И сжимающий в бессильной ярости руки Иоанн Х навсегда перестал сравнивать себя с Фотием или каким-либо другим человеком, чья жизнь имела смысл и повод, чтобы о ней помнили в веках.
Матросы на императорском корабле, натягивая паруса и привязывая канаты, наблюдали необычное зрелище: отсутствующего, ушедшего в себя императора и заплаканного патриарха – правителей земли и неба, которые не предлагали ныне ни веру, ни защиту, а сами, одинокие, насильно заброшенные в мир, который не нес им ни уверенности, ни надежды, нуждались в утешении.
В городе начались грабежи. Оставленный без присмотра и заботы, город сдался захватчикам. Ни милосердие, ни уважение к святыням и следам векового божественного присутствия императоров не тревожили ни ум ни советь победителей. Из улиц, домов, церквей доносились крики и смех – безумные, пугающие. Даже самые благочестивые и спокойные среди крестоносцев словно сошли с ума и забыли о существовании порядка и закона, морали и обычаев: все предались разгулу природных инстинктов. Начались грабежи и всем казалось, что эти три дня будут длиться вечность. Захватчиков, опьяненных подарком победы и вкусом грубой, дикой и настоящей свободы, обуяло соблазнительное состояние вседозволенности, когда кажется нет ни греха, ни наказания, ни господ, ни слуг, ни правил, ни порядка – ничего. Только покоренный город, а в нем – они и свобода, о которой они и не мечтали – нагая, истинная, без маски. Свобода, данная им и взятая ими для того, чтобы три дня ее есть, ее пить и ею дышать. Несмотря на то, что затуманенный и размягченный ум крестоносцев не нуждался в дополнительной стимуляции, они в первую очередь добрались до вина и напитков, вкус и действие которых им ранее не были знакомы. Вино лилось рекой, воины смеялись над своими лицами и голосами, упиваясь ощущением победы над раскольниками-еретиками, наслаждались чувством вкусом всемогущества и отсутствием страха и ощущения греха.
Любой грех, совершенный в священной войне, был прощен заранее, и небо Запада радовалось, в то время как столица Востока горела и умирала. В домах, где лежали убитые мужчины, победители насиловали женщин, девочек, старух, мальчиков. Без раскаяния они брали все, что кожей и запахом чистого вымытого тела вызывало прилив страсти и обещало удовольствие, доселе незнакомое большинству священных воинов. Растрепанные, без железных нагрудников, которые были расстегнуты и переброшены через плечо, двое солдат вынесли из просторного двухэтажного, украшенного настенной мозаикой дома, полумертвую окровавленную женщину. Бросив свою, уже использованную, добычу в руки неизвестным соратникам, они с помощью боевых топоров с двумя остриями выбили следующую дверь – им было любопытно, что за ними скрыто.
Женщина, с опущенными руками, длинными расплетенными волосами, со сломанной челюстью и разбитым носом, едва слышно дышала и не издавала ни звука. Не пытаясь защищаться, уже изнасилованная и сломленная, она видела и ощущала многочисленные мужские руки, которые терзали ее, срывая те немногие клочки одежды, оставшиеся на ней. Они чередовались у ее ног, неестественно раскинутых, будто вывернутых из суставов. Пехотинцы, обычные веселые парни из небольшого альпийского графства, насиловали женщину жадно и нетерпеливо, будто в последний раз. Насиловали безжалостно и закончив, оставили ее умирать в одиночестве на тротуаре перед домом, который вероятно принадлежал ее семье.
Зло, вырвавшееся наружу требовало кров и мяса. Свежего мяса. Каждый угол города был полон солдат, словно их сейчас, каким-то чудом, было намного больше, чем до захвата. Сопровождаемый смехом и гиканьем, по улицам пронесся обезумевший конь без седла, к спине которого была привязана окровавленная голая девочка с вытянутыми вдоль крупа детскими ногами и едва заметной юной грудью. За ней, крича и пьяно спотыкаясь, бежали солдаты. Это её они недавно вырвали из крепко сжатых рук убитой матери и лишили ее невинности, а заодно и разума, а затем привязали ее к лошади и пустили обезумевшего коня нести свою такую же обезумевшую жертву.
Отряды солдат, бесчинствовали, волоча за собой золотые и серебряные кубки. Они выламывали иконы из драгоценных окладов, не смущаясь, что на них с укором глядят святые лики. Они набрасывали на старые свои доспехи, ржавые от крови, шелковые ткани и гобелены, сорванные со стен в домах аристократов. Они кидали на дорогу охапки драгоценностей, если видели другие, как им казалось, более ценные вещи.
Обезумев от безнаказанности, ослепнув от убийств и доступных богатств, крестоносцы бросались друг на друга, размахивая мечами, кинжалами и булавами и свирепо бились за чужое добро – алчные и ненасытные. Они убивали своих, они рвали свое мясо, пили свою кровь, только бы урвать как можно больше сверкающих вещей, драгоценных вещей, чужих вещей. Как только борьба между грабителями прекращалась, они, не оглядываясь трупы и раненых в лужах крови, шли дальше, часто и не взяв с собой отвоеванную добычу, лишь привлеченные каким-нибудь слухом, обещавшим новые, еще большие богатства.
На престоле православного патриарха, под удивительными точеными сводами собора Святой Софии, – несравненного храма, воздвигнутого силой знаний и воображения Исидора Милетского и Анфимия Тралльского, сидела блудница из лагеря победителей, показывая смеющимся пьяным солдатам свою толстую задницу и лохматый слипшийся от собственной и чужой слизи женский срам. Она визгливо пела какую-то скабрезную песню на языке, который никогда раньше не звучал под высокими куполами храма Юстиниана.