Страница 16 из 19
Я успел нарезать французский окорок «жамбон» – с ярко-красной корочкой и с тонким слоем жира, плебейские бочковые корнишоны и чёрные «бородинский» хлеб, посыпанный тмином, о котором мечтал полдня, как только Алла Потёмкина сообщила о пятикомнатной квартире. Надо было быть настойчивей, но я не решился. Интересно, как бы она среагировала? Обмишуриться раньше времени тоже не входило в мои планы; так что в моём лице она нашла достойного противника по части тактики и стратегии.
Я открыл коробку шоколадных конфет и вспомнил, что в детстве обожал их до трясучки, и в Боярке, в санатории для детей военных, воровал их у Вовки Ефремова, который умел лепить из пластилина чудные фигурки и даже «слепил» оборону Брестской крепости. Я наполнил вазочки мандаринами, апельсинами и виноградом. Я вскрыл килограммовую банку осетровой икры и переложил сливочное масло в маслёнку, чтобы оно стало мягким. Я порезал сёмгу и посыпал её свежей петрушкой. Я разогрел в микроволновке мясо камчатского краба и разложил на две порции. Я бы ещё что-нибудь сделал, но устал ждать, и, чего греха таить, попробовал ещё коньяка «сараджишвили» десятилетней выдержки, и нашёл, что он даже совсем не так плох, как казалось. Я любил отечественные коньяки, они были настоящими мужскими напитками, а не слабой водичкой типа хвалённого «наполеона».
Инна наконец явилась в белом махровом халате, босиком, тоненькая, изящная, соблазнительная, как стаканчик итальянского мороженого, и капризно спросила, окинув стол изумрудным взором:
– А помидоров свежих нет?
Если бы она знала, что свежими помидорами меня удивить невозможно, ибо на Донбассе помидоры – продукт повсеместный и круглогодичный.
– Сейчас сбегаю, – сыронизировал я.
– Ладно, ладно… – смилостивилась она, засовывая себе в рот обеими руками всего понемногу. – Зато огурцов навалом! Мамочка подарила тебе квартиру? – оглянулась она на стены, на которых, надо отдать должное вкусу устроителей, даже висели картины современных художников: «Арбат в дожде» или «Жёлтый переулок под красными крышами», по-моему, чудовищная бульварная копиистика.
– Это служебная, – отрёкся я, чтобы не казаться снобом и чтобы не забыть об окопах, хотя жеребёнку было всё равно, как, впрочем, любой другой женщине, окажись она на её месте.
Я чувствовал себя временщиком, человеком, который рано или поздно должен вернуться к серьёзному делу, а не прозябать на московских палатях.
– Служебная! Фу! – Она состроила дивную мордашку, что означало и восторг, и презрение одновременно. – У тебя отдельные душевая и ванная! – воскликнула она с осуждением.
– Я не знал, – покраснел я.
– Иди ты! – не поверила она и сделала глупое лицо, которое чрезвычайно шло ей. Чёрная икринка повисла у неё на губе. И мне нравилось, что в ближайшие несколько дней жеребёнок будет послушная и лояльна, а потом, видно будет.
– Серьёзно, – сказал я, – я только что въехал. А где ты халат нашла?
Я специально делал жизнь простой и понятной, чтобы потом не сожалеть ни о чём, ведь прошлое безжалостно и если выдаёт что-то авансом, то требует потом стократ.
– В спальне.
– Да? – удивился я.
Это тоже было для меня новостью. А вдруг Алла Потёмкина оставила его для себя? То-то будет скандал. Но мне было наплевать, ведь я здесь временно во всех отношениях: и смерть под ножом хирурга, или – на поле боя, какая разница.
– А твоя мамочка не приревнует? – в глазах у жеребёнка плавал смех юности и беспечности, когда тебе всё прощается и сам ты всё ещё способен прощать.
Я подумал, что не имею никаких обязательств перед Аллой Потёмкиной, и совесть меня абсолютно чиста после шестнадцати лет супружеской жизни. Наташка Крылова вышла за меня замуж и автоматически получила право мною помыкать, с тех пор ни одной из женщин я принципиально не позволял это делать, хотя знал, что в семейной жизни надо уметь договариваться, но почему-то делал это через пень-колоду. То количество сил, которое я потратил на жену, вполне хватило бы на маленькую термоядерную войну на Ближнем Востоке. Больше у меня ни на что сил не было. И тем не менее, даже лет через десять, приходя на свидании с ней, я каждый раз удивлялся, как она идёт мне навстречу с грациозностью лани, выставляя вперёд то правую, то левую ногу, словно модель, и её глаза сверкают, подобно маяку в темноте, а копна блестящих, коричневых волос колышется в такт движению, и мне всякий раз хотелось оглянуться, потому что казалось, что всё это великолепие предназначено не мне, а ком-то другому у меня за спиной; так я любил её.
– Не думаю, – сказал я не очень уверенно, полагая, что о жеребёнке Алле Потёмкиной лучше даже не подозревать и что осторожности ради надо стереть в айфоне её номер.
Заметив мой интерес к её тату, она сказала с бравадой:
– Я ещё не придумала, что на левой нарисовать. – И добавила. – Я знала, что ты мне позвонишь! – и прыгнула ко мне на колени.
Я едва не кончил. Пахло от неё молочным щенячьим запахом, который я приметил ещё в магазине. Этот запах мне напоминал о детстве: мы жили на севере, я ходил на сеновал, где собака Розка принесла выводок щенков. Я жевал конфеты «золотой ключик» и выманивал ими щенков из норы. Так вот, жеребёнок пахла совсем точно так же, как те щенки. Одного из них я взял домой и назвал Рексом.
– Ничего ты не знала, – сказал я так, что она поморщилась. – Я сам не знал, что позвоню.
– Я тебе не верю, – самоуверенно возразила она, в упор глядя мне в глаза. – Я сразу тебя приметила. Выглядишь ты монументально! Лицо у тебя такое…
– Какое? – мне сделалось смешно, и спросил я на всякий случай, семимильными шагами заполняя в самолюбии всё те пробелы, которые со школьной скамьи культивировала во мне моя жена, хотя я её любил и люблю до сих пор. Просто другого в этом прошлом нет и не было, и ничего изменить было нельзя.
– Такое… в общем, человека, которому нечего терять. Люська Митрохина к тебе побоялась подойти. А я – нет! Вот я какая!
– Смелая! – похвалили я её, потянувшись за шампанским.
Ножка у жеребёнка была маленькая, аккуратная, с золотым маникюром. И вообще, она больше тяготела к породистости, только весёлый курносый носик подвёл. Я её захотел ещё в магазине, но сдерживался по суровой, мужской привычке.
– А ещё у тебя в голосе камушки перекатываются, – сообщила она, задохнувшись от возбуждения.
Дались им эти камушки, подумал я и сказал:
– Не усложняй жизнь. Помогай лучше!
Она потянулась за бокалами, в разрезе халата я увидел её грудь с тёмными сосками, и горло стиснул обруч. Мы выпили, и больше я терпеть не мог. Я поднял её. Она охнула, глаза её расширились, словно от удивления. Фужер упал на пол и покатился под ноги. Я перешагнул и фужер, и коридорчик; в ближайшей спальне оказалась широченная кровать и огромной пуховое одеяло, в которое мы рухнули, как в безвременье.
Это было не то. Суррогат. Ширпотреб. Эрзац. Другие запахи, другие звуки, всё показалось мне ложным. Но на фоне многолетнего воздержания, вполне можно было принять за любовь. Я не стал привередничать и отключил память, нашёл тайный тумблер, который не позволял мне думать о прошлом. В моём положении теперь это было роскошью. И чем больше я находился без памяти, тем было лучше. Таков был мой гениальный план беглеца.
Потом, когда за окнами уже стемнело, а часы на тумбочке показывали час пятнадцать ночи, потом, когда мы разворошили идеальное ложе и искусали подушки, когда наполнили своим дыханием и нашими запахами стерильную атмосферу спальни, мы с превеликим трудом вернулись в реальность, и я понял, что суррогат дополнился ещё и профессионализмом. Только я не знал, может, это московский шарм? Но жеребёнок была то ли уставшей, то ли уже кем-то объезженной не далее, как сутки назад. Ну да бог с ней, решил я, отдав на откуп жеребёнку её привычки. Что я, жениться собрался? – подумал я. Может, она не добирает восторга? А может, это её здравый, московский стандарт? И не стал привередничать, не в моём положении привередничать: красивая, весёлая девушка пришла развлечься. Бог с ней. Будь великодушным, и гори оно всё синим пламенем, плюнул я, полагая, что лучше уже не будет, что надо начать новую жизнь, и пересилил себя в том смысле, что надо ещё поглядеть, что из этого всего выйдет.