Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 22



«Именем его императорского величества государя императора Петра Первого, объявляю ревизию сему сумасшедшему дому!».

Редко, когда писателю посчастливится так начать текст.

Так энергично. Так захватывающе. Тотчас забирает и уже – не отпускает.

Так многозначно.

Перечитываю Всеволода Гаршина.

«Красный цветок».

Требуется большое умение, чтобы хорошо начать.

Впрочем, про Гаршина, пожалуй, не скажешь: умение.

У него это как-то само собой получалось – хорошо, сильно начинать.

Может быть, от предельной искренности.

Когда главное, то, что мучает, не дает покоя, рвется наружу, требует воплощения в слове, когда такое главное не утаивается в гуще и круговращении слов и фраз – выговаривается тотчас, полнясь мучительной, жгучей любовью к тем, к кому оно обращено, к нам, и такой же мучительной, жгучей болью, оттого, что сумасшедший дом, в котором нам выпало обитать, устроен скверно, требует немедленной ревизии.

(«Лицо почти героическое, изумительной искренности и великой любви сосуд живой», – это Горький о Гаршине. Хорошо сказал.)

Вот и письмо к графу Лорис-Меликову, всесильному диктатору последней поры царствования Александра Второго. Гаршин и письмо так же начал – сразу суть, сразу на самой высокой ноте:

«Ваше сиятельство, простите преступника!..»

Это он убеждал диктатора простить революционера, террориста, несколькими часами раньше в него, в Лорис-Меликова, неудачно стрелявшего.

«Простите человека, убивавшего Вас!»

Всего-навсего!..

(Письма Гаршину показалось мало. Жизнь и творения у него всегда в одном русле – продолжают, обгоняют друг друга. Ночью, накануне казни террориста, он чудом пробился к диктатору на квартиру – плакал, требовал, убеждал, умолял совершить подвиг милосердия. Лорис-Меликов, чтобы от него отделаться – всё же известный писатель! – чуть ли не пообещал пересмотреть дело. Утром покушавшегося повесили, конечно…)

И начало единственной встречи Гаршина с Толстым тоже предельно неожиданно и необычно.

Почти невероятно.

Вечером, уже в сумерках, Гаршин появился в Ясной Поляне. Попросил позвать хозяина.

Лев Николаевич вышел к незнакомцу.

«Что вам угодно?»

«Прежде всего мне угодно рюмку водки и хвост селедки».

«Прекрасное лицо, большие светлые глаза, всё в лице открыто и светло…» (будет много позже вспоминать Толстой).

…Глаза Гаршина были черные, но светлые глаза у Толстого – не цвет, а нечто иное. Не цвет, а свет (внутренний). В «Холстомере» находим: «глаз – большой, черный и светлый»…

Лев Николаевич пригласил нежданного посетителя в кабинет.

Они вместе обедали, потом долго беседовали. Почти всю ночь.

Гаршин вспоминал: эта ночь была лучшей, счастливейшей в его жизни.





Толстой не сразу понял, что перед ним – писатель.

Тот самый Всеволод Гаршин, молодой, недавно начавший, но уже снискавший имя и всеобщую любовь. (Толстой несколько его рассказов прочитал – да и появилось всего несколько, – они ему понравились.)

Писателей по повадке Лев Николаевич не сильно жаловал.

Сын Толстого, Илья Львович, сказал как-то (Бунину): у них, в Ясной, на писателей смотрели «вот как» – и, нагнувшись, провел рукой где-то на уровне низа дивана.

А тут (самого Толстого впечатление): писателя видно не было – «просто добрый, милый человек».

Для него – очень дорого!

Встреча произошла 16 марта 1880-го, через три недели после казни революционера, стрелявшего в Лорис-Меликова.

Всё это время Гаршин в сильном возбуждении, оставив Петербург, бродил по Московской, Орловской, Тульской губерниям (он и в Ясную Поляну пришел пешком). Его поступки подчас поражали окружающих.

Гаршин с юных лет был душевно болен: всякое его действие, не соответствующее общепринятой норме, проще всего считать «безумием».

Появление в Ясной Поляне (без предупреждения, не вовремя, пешком в распутицу, «рюмка водки и хвост селедки») подчас включается в цепь «безумств» Гаршина после роковой для него ночи накануне казни и рокового утра казни свершившейся.

Если так, если встреча, о которой речь, всего лишь – «безумство», то она не имеет существенного значения ни в биографии Гаршина, ни в биографии Толстого.

Того более: вовсе значения не имеет.

Но вряд ли проницательнейший Толстой проговорил бы всю ночь с безумцем, позвал бы и семейных его слушать, детей с учителем, и десятилетия спустя, уже не помня подробностей беседы, повторял бы убежденно, что Гаршин был ему близок, что он, Толстой, одобрял и приветствовал его начинания, что Гаршин «был полон планов служения добру», и – «это была вода на мою мельницу».

Илья Львович Толстой, подростком присутствовавший в тот вечер в отцовском кабинете, вспоминал, что никому из участников встречи и в голову не пришло, что перед ними человек больной, возбужденный надвигающейся болезнью.

Всё дело в том, где проводятся границы нормы, обозначается ее уровень.

В конце 1870-х – начале 1880-х – у Толстого окончательно складывается система представлений, которые скоро назовут его – толстовским – учением. Переворот, духовный перелом, совершившийся в Толстом (по слову современников – «обращение»), уже для всех очевиден. Друг Толстого, философ и литературный критик Страхов сообщал ему из Петербурга, что «обращение» понимается там многими как нечто противное разуму.

(Письмо написано как раз за неделю до появления Гаршина в Ясной Поляне.)

Да и близкие (Софья Андреевна – первая) смотрели на эту обжигавшую Толстого потребность переустройства жизни, прежде всего собственной, как на болезнь.

Сообщая брату о том, что продолжает работать над религиозно-философскими сочинениями, Лев Николаевич писал: «Я всё так же предаюсь своему сумасшествию, за которое ты так на меня сердишься… Постараюсь только впредь, чтобы мое сумасшествие меньше было противно другим…»

Одна из дневниковых записей этой поры (после того, как услышал разговор домашних о происходящем в большом мире и в своем мирке, домашнем): «Кто-нибудь сумасшедший – они или я».

Замысел рассказа о человеке, решившем повернуть свою жизнь от служения себе к служению другим людям, называется в рукописях то «Записками сумасшедшего», то «Записками несумасшедшего».

Годы спустя Нехлюдов в «Воскресении», взглянув окрест себя возжелавшими видеть глазами, повторит: «Я ли сумасшедший, что вижу то, чего другие не видят, или сумасшедшие те, которые производят то, что я вижу».

Нужна ревизия себя, ревизия своего духовного и душевного Я («чистка души», – называют это Толстой и его герои, Нехлюдов – тоже), чтобы объявить ревизию сему сумасшедшему дому.

Через два месяца после встречи Толстого с Гаршиным широко праздновалось открытие в Москве памятника Пушкину (событие, по составу участников, по речам, на торжествах произнесенным, вошедшее в историю русской культуры).

Толстой на чествование ехать решительно отказался: оно представлялось ему чем-то неестественным – «не скажу – ложным, но не отвечающим моим душевным требованиям».

В дни пушкинского праздника среди собравшихся литераторов и ученых разнесся слух, что Толстой помешался.

Достоевский писал жене: «Сегодня Григорович сообщил, что… Толстой почти с ума сошел и даже, может быть, совсем сошел».

И на другой день: «О Льве Толстом и Катков подтвердил, что, слышно, он совсем помешался. Юрьев подбивал меня съездить к нему в Ясную Поляну: всего туда, там и обратно менее двух суток. Но я не поеду, хоть очень бы любопытно было».