Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 22



От памяти никуда не денешься. Гипертрофия памяти – старческий недуг наподобие гипертрофии предстательной железы. Молодость побеждает агрессию памяти, молодость, собственно, и есть победа над памятью, забвение – механизм защиты; мы молоды, покуда способны забывать. Но незаметно, неотвратимо наши окна покрываются копотью воспоминаний. Отложения памяти, как известь, накапливаются в мозгу. Старение – потеря способности забывать. Вот что это такое. Бессонница воспоминаний. Сидение без сна перед домашним экраном, на котором проплывают очертания материков под мурлыканье космической музыки. На самом деле перед глазами проплывают годы. Мы умираем, раздавленные этим бременем.

Но прежде мы успеваем заметить, что историей правит случай. Словно великий Романист раздумывал, какой сюжетный ход ему избрать, и в конце концов хватался за что попало.

В каждом сюжете скрывается неисчислимое множество вариантов, и каждая страница, как и всякий день жизни, – перекрёсток многих дорог. Куда направиться? Почему отдано предпочтение этому варианту, а не другому? Невозможно отделаться от мысли, что самыми важными поворотами жизни мы обязаны случайности, и не то же ли совершается в истории? Рим (говорит Паскаль) постигла бы иная судьба, будь у царицы Клеопатры нос на полдюйма длиннее. Что мешало военному губернатору Иудеи вздёрнуть на позорный столб уголовного преступника Варавву, а Иисуса помиловать? Последующие века выглядели бы по-иному.

Стрелочник перевёл стрелку, и поезд послушно свернул на другой путь, и вот уже другой пейзаж бежит за окошком, другие станции, другие земли. Тот, кто, подобно историку, смотрит назад, видит много рельсовых путей, все они сходятся к одному единственному пути; но для того, кто смотрит вперёд, веер дорог не сужается, а раздвигается. Лишь одна из многих возможностей будет реализована. Однако и прошлое когда-то было будущим. Всякая история есть всего лишь осуществившийся вариант. Подчас вероятность случиться тому, что не случилось, была ничуть не меньше того, что случилось. Так в старости женщина с сожалением вспоминает о претендентах на её руку, которым она отказала. Вместо этого вышла за какого-то сморчка. Так шахматист раздумывает над проигранной партией, вновь расставляет фигуры и переигрывает игру.

«Жизнь без начала и конца. Нас всех подстерегает случай…»

Гигантская тень нависла над русской литературой: тень Льва Толстого. Несчастная уверенность в том, что жизнь нации бесконечно важнее, чем жизнь и участь отдельного человека, настолько велика, что побуждает сочинять народно-исторические эпопеи до сих пор.

Замысел кажется величественным, вдохновляет, окрыляет, а как дошло дело до исполнения… Медуза переливалась красками радуги, пока плыла в воде, стоит её выловить – комок бесцветной слизи.

Произведение, сказал Беньямин, – это посмертная маска замысла. (Das Werk ist die Totenmaske der Konzeption.)

Странно, что никто (по-видимому) не задумался всерьёз, отчего потерпела фиаско эпопея самого знаменитого прозаика наших дней. Замысел был пограндиозней «Войны и мира». Ответ как будто лежит на ладони: идеолог пожрал художника; писателя погребла лавина документального материала; приёмы письма и гротескный слог сделали прозу неудобочитаемой; оставаясь в веригах устарелой поэтики, романист спасовал перед областью действительности, запредельной его жизненному опыту. К этому можно добавить несколько частных неудач и прежде всего неумение создавать женские образы, пробный камень всякого беллетриста. Всё это так. И всё же коренная причина лежит глубже. Фатальной ошибкой была презумпция архаического жанра. Проект всеохватного эпоса, в котором судьба и поступки действующих лиц, будь то царь или крестьянин, купец или революционер, должны выглядеть как отражение истории, был заведомо обречён. Хочешь не хочешь, а роль персонажей становится функциональной. Им незачем оставаться живыми людьми, жить собственной жизнью: они кого-то – или что-то – «представляют». От этой патриотической или антипатриотической роли – злополучной иллюстративности – им некуда деться. Многоосная музейная колесница с паровым котлом, неприспособленная для современных дорог и скоростей, ползла еле-еле и, наконец, стала. В который раз пришлось убедиться, что время монструозных эпопей прошло совершенно так же, как «умчался век эпических поэм».



В третьей главе «Улисса» Стивен Дедалус произносит фразу, которую, должно быть, не раз повторял его создатель: «История – это кошмар, от которого я пытаюсь очнуться». Говорят, Джойс, узнав о начале Мировой войны, сказал: а как же мой роман?

Снова задаёшь себе вопрос, возможно ли связать то, что никак не связывается, найти волшебное уравнение литературы, соединить два времени, историческое и человеческое. Мы оказались в ситуации тотального отчуждения человека от истории. Никогда прежде зловещие призраки Политики, Нации, Державы, Славного Прошлого и как они там ещё называются – не вмешивались так беспардонно в жизнь каждого человека, не норовили сесть с ним за обеденный стол и улечься в его постель. Никогда человеческие ценности не были до такой степени девальвированы, никогда стоимость человеческой жизни не падала так низко. И, может быть, литература – единственное, что у нас осталось на обломках веры в исторический разум, литература, которая всё ещё отстаивает суверенность личности, литература, последний бастион человечности. Может быть, поэтому роман и остался в живых.

Итак, я приземлился в CDG. Аббревиатура, означающая: Шарль де Голль. Огромный аэропорт раскинулся на северо-востоке от города. До Монмартра не так уж далеко. Миновали ворота Ла-Шапель, свернули с бульвара маршала Нея к авеню Клиши, подъехали к устью сбегающей вниз узкой мощёной улочки, таксист извлекает багаж из багажника. Пятнадцать шагов вверх по улице Толозе, пешком, чемодан на колёсиках, лептоп в сумке через плечо.

Просят извинения: только что съехал прежний постоялец, в номере ещё не прибрано. Выйдем на улицу в рассуждении закусить где-нибудь рядом. Весенний день, будничная суета, и чувство внезапного счастья от знакомого запаха дрянной кухни из подвальных окон соседнего дома. Счастья вернуться в Париж.

Творцы

Жизнь бельгийского художника Поля Дельво почти целиком уложилась в двадцатый век: Дельво умер в 1994 году на 97-м году жизни. На известном портрете, принадлежащем одному из друзей и соратников старика – а старость Дельво приближалась к вечности, – длинные белые волосы с двух сторон занавешивают лицо, маленькие острые глаза прячутся в глазницах, губы плотно сжаты. Он похож на лешего, на сказочного лесного волхва. Центральный сюжет его живописи, едва ли не единственный предмет вдохновений – нагая женщина. Она стоит, недвижная, на уходящей вдаль пустынной улице, чёрная бездонность её глаз, как бы ожидающих мужчину, соотнесена с треугольником внизу живота. Тусклые городские фонари бросают керосиновый свет на её бледно-голубоватую, как у покойника, кожу. Всё окутано молчанием, объято сном, картина излучает мертвенную эротику. На других полотнах большеглазая загадочная женщина с застывшим могильным взглядом оказывается в чаще доисторических хвощей, вдали, теперь уже за деревьями леса, дефилирует безмолвная процессия таких же загадочных бледнокожих существ.

Для женщин Дельво не существует всеразъедающего времени с его привычным хронологическим распорядком, они обретаются в абсолютном времени. Эмигрантки из потустороннего мира, они не ведают ни прошлого, ни будущего. Для них есть лишь то, что Жиль Делёз называет временем в чистом виде – вечно длящееся Настоящее.

Виктор Браунер, фрацузско-еврейский художник, уроженец румынской Молдовы, мистик и визионер, умерший в 1966 г., на 64-м году жизни, лежит на парижском кладбище Монмартр; на его камне написано: peigner, c'est la vie vraie, ma vie (писать картины – вот истинная жизнь, моя жизнь). Переехав в 1930 г. из родного местечка в Париж, он прибился к сюрреализму, в следующем году написал автопортрет с вытекшим левым глазом, оказавшийся жутким пророчеством. Как-то раз в кафе, где собирались сюрреалисты, шумная и скандалёзная компания, сцепились два пьяных испанца. Браунер пытался их разнять, один из них швырнул в него пустым стаканом. Через минуту Виктор Браунер лежал на полу с лицом, залитым кровью. Левый глаз, выбитый из глазницы, повис на зрительном нерве.