Страница 3 из 12
– Говорит, это миф, – доложил мне Марио, тоже улыбаясь в предвкушении очень украсившей бы нашу конференцию небольшой дискуссии, и начал переводить синхронно.
В его изложении сказано было следующее: один исследователь изучил материалы судебного процесса и пришел к выводу, что барон невиновен, его оговорил сосед по имению. Они враждовали из-за спорных земель на границе их поместий. Соседа поддержал его друг, эстляндский генерал-губернатор, поэтому судьи побоялись оправдать подсудимого. Миф о мнимом преступнике распространился по Европе, о бароне писали как о величайшем злодее своего времени, хотя на самом деле он окончил Лейпцигский университет, был гуманный человек, уменьшил арендные платежи с крестьян, построил для них церковь с органом.
– В мифе его облик искажен. Точно так же не следует судить об Унгерне по легендам о его жестокости. Их обоих оклеветали. Одного – губернатор, другого – большевики, – закончил Марио и выжидательно взглянул на меня.
Вообще-то история с маяком была мутная. Я пробовал в ней разобраться, когда писал свою книгу, но так и не понял, как там все обстояло на самом деле. Меня это занимало не само по себе, а лишь в связи с тем, что Унгерн гордился предком-пиратом и считал себя чем-то вроде его реинкарнации.
– Спроси у него, – велел я Марио, – почему в этом случае все с такой легкостью поверили в злодейство барона.
Марио спросил и передал ответ:
– Такова человеческая природа. Люди всегда готовы поверить, что лучшие из них лишь притворяются хорошими.
Я согласился, но сказал, что добропорядочность бывает не более чем маской, а Даго, он же Хийумаа, – остров маленький, все друг про друга всё знают. Вероятно, там знали за бароном какие-то другие преступления, которые ему удалось скрыть от правосудия, в результате подача им ложных сигналов воспринималась как нечто вполне естественное. В этом мифе Отто-Рейнгольд-Людвиг остался самим собой, как его праправнук – в сложенных о нем легендах.
Аргументация была не бесспорной. Бизнесмен дернулся было возразить, но публика уже вставала с мест. Когда мы с Марио вышли в вестибюль, все возбужденно толпились возле двух столов с вином и закусками, но энтузиазм угасал на глазах. Оказалось, то и другое надо покупать, причем недешево. На бесплатный фуршет посольство не раскошелилось.
Я взял три бокала вина – себе, Наде и Марио. Он отвел нас к окну.
– Поздравляю, – сказал я. – По-моему, все прошло отлично.
Марио пригубил и ушел с полным бокалом, чтобы чокнуться с нужными людьми.
Надя тоже скоро меня покинула. Как хозяйка вечера она сочла долгом заняться детьми Вики. Их мать, практикуясь в разговорном монгольском, кокетничала с культурным атташе, а дети неприкаянно бродили по залу. Через пару минут я увидел их с бутербродами в руках.
Ко мне подошел Роденгаузен. Бокал воды без газа он держал на отлете, словно в нем пенилось шампанское, брызгами бьющее ему в нос. В другой руке у него была салфетка.
Я, насколько хватало моего английского, похвалил ему Марио за чудесный сегодняшний вечер.
В ответ он без усилия, хотя и с акцентом, предложил говорить по-русски. Я сделал радостно-изумленное лицо, но Роденгаузен дал мне понять неуместность этой гримасы.
– Я видел, во время доклада вы поняли, что я вас понимаю. Посол в Эстонии должен знать не только эстонский язык. Русский тоже.
– Вы его тогда и выучили?
– Нет, моя семья происходит из Таллина. До войны в Таллине жило много русских эмигрантов. Я играл с их детьми. Я старше, чем вы думаете.
Фразы были короткие, но чувствовалось, они рождаются у него такими, как я их слышу, а не складываются сначала по-немецки.
Он протер салфеткой края бокала, отпил глоточек воды.
– Хочу вас немного поправить. Маяк в те времена – большой костер на башне. Можно зажечь, можно не зажечь, но подавать с его помощью ложные сигналы нельзя. Это выдумка поэтов и романистов, плохо знакомых с морским делом. Барона обвиняли в том, что он зажигал костры в других местах, чтобы капитаны принимали их за свет маяка. Таким образом он и направлял корабли на скалы, но на суде это не смогли доказать. Вы правильно заметили: все всё знали, но доказательств не было. В итоге пришлось вмешаться губернатору. Были бы доказательства, барона заточили бы в крепость, а не сослали в Тобольск.
Мы стояли у окна, выходившего в темный двор. Зима выдалась необычайно теплой даже для Германии. Под Рождество листва на деревьях еще не облетела, на газонах зеленела трава. В зале было душновато, и кто-то приоткрыл фрамугу. Едва ощутимый сквознячок сочился из полоски заоконной темноты.
Четверо баронов и баронесса тесным кружком расположились в другом конце зала. Никто к ним не подходил. Бокал с вином имелся только у сына моего оппонента, тарелка с едой – только у медсестры. Остальные ничего не ели и не пили, кроме воды. У Михеля и воды не было.
– Здесь все очень дорого, – сказал Роденгаузен, заметив, что я смотрю в их сторону.
– Марио мне говорил, вы не хотели сегодня приходить. Есть причина? – спросил я.
– Есть, – не стал он отрицать. – С вашим Унгерном у меня общие предки, но я не большой его поклонник. Я пришел, чтобы не обижать Михеля. Михель – мой друг.
Следующий вопрос напрашивался, но задать его я решился не сразу.
– Почему же вы весь вечер держитесь в стороне от него?
Роденгаузен в замедленном темпе повторил операцию с салфеткой, отпил еще глоток, такой же микроскопический, как первый. Он размышлял, стоит ли отвечать, наконец все-таки ответил:
– Рядом с Михелем постоянно находится один человек. Он из тех, кто преклоняется перед вашим героем. Я не очень люблю таких людей.
Ясно стало, что речь идет о берлинском бизнесмене.
– Я думал, вы тоже из них, но после вашего доклада переменил мнение, – договорил он. – Не понимаю, для чего вам понадобилось писать книгу о Романе.
Резануло слух, что при нелюбви к Унгерну он назвал его по имени. Впрочем, все они называли друг друга по именам. Мертвые были членами их союза наравне с живыми.
– Он интересен мне как историку, – привычно объяснил я, хотя это была лишь часть правды, небольшая и не самая важная.
– Вам не кажется, что он заслужил свою участь?
– Так можно сказать о каждом.
Он кивнул.
– Это правда. Спрошу по-другому: какие чувства вы к нему испытываете?
Его предыдущие вопросы мне часто задавали другие, а этот я ставил перед собой сам, но так и не нашел ответа. Что я мог ему сказать? Я, еврей, написавший об убийце евреев. Что в молодости, подхорунжим Забайкальского казачьего войска, Унгерн возил с собой труды по философии, разрывая их на части, чтобы удобнее было уложить в седельную суму и читать в седле? Что на допросе в плену назвал марксизм религией без бога и сравнил его с конфуцианством? Что он не верил в Бога, но верил в судьбу, потому что если она есть, значит, мы не так безнадежно затеряны в этом страшном мире, как если бы ее не было?
Я начал говорить об отвращении, смешанном с восхищением и переходящем в жалость, когда после мятежа в Азиатской дивизии Унгерн превращается в одинокого затравленного волка; о том, как трудно отделить в нем мечтателя от воина, воина – от палача.
– Антисемит и садист. Зря вы его идеализируете, – прервал меня Роденгаузен.
Тут же, видимо, он пожалел о своей резкости и другим тоном спросил:
– Вы ведь не бывали на Хийумаа?
Круг замкнулся. Возвращение к прежней теме предвещало конец разговора.
– Нет, – честно признался я.
– Это видно.
– Каким образом?
– Поезжайте туда и сами поймете.
Передо мной вновь стоял похожий на генерала вермахта старый карьерный дипломат с безразличным взглядом. Он вдруг потерял ко мне интерес. Вежливо простился, но руки не подал, поставил бокал с водой на подоконник, точным движением уронил в него салфетку и направился к выходу.
Через полчаса мы с Марио и Надей вышли на улицу. Марио жадно закурил.