Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 30

В этом тексте раскрывается глубинная интуиция всей его жизни, интуиция единства двух этих начал, Божия и человеческого, которое он искал повсюду. Не богословствуя и не пророчествуя, Аверинцев легко и мудро развязывает труднейший богословский узел, связующий Писание и Предание Церкви в их неизбежном, хоть и нераздельном противостоянии в наших умах в борьбе за первое место. Опускаю аргументацию и перехожу к конечному ответу на вопрос о том, что такое Откровение для христианина. Ответ гласит: «Само Лицо Иисуса Христа, воплотившееся Слово, выговорившее, как говорили Отцы Церкви, тайну безмолвия Отца, явленный образ Бога невидимого (2 Кор 4:4; Кол 1:15), и притом образ вполне истинный, ибо «единосущный» изображаемому. Итак, сначала – Христос, писавший (и продолжающий писать) не на хартии, а в сердцах; во-вторых – само это «письмо» в сердцах, опытное знание о том, что на верность Бога должна ответить вера и верность человека; и в-третьих – то, что писано уже на хартии, т. е. Священное Писание, книга в переплете с крестом».[38] Можно продолжить эту мысль: чтобы прочитать письмо Христово, написанное в сердцах, нужно проверить Писание «опытным знанием», вникая в смысл слов и событий, а чтобы постичь Писание, надо, чтобы наше знание было освещено невидимым текстом сердца. Текст непроницаем и нечитаем, пока каждый из нас не расшифрует его, не подберет для него своих букв, не найдет для него личного алфавита, не узнает его в двухтысячелетней азбуке Церкви.

Аверинцев, в особенности в поздних работах, неслышно, в присущей ему деликатнейшей манере подошел к расшифровке этого алфавита душ в свете того письма Христова, которое чаще всего бывает скрытым за многими письменами человеческими. Собственно, дар этот у него был всегда, может быть, еще до того, как он осознал себя христианином. Ведь разум, пусть даже аверинцевский, оснащенный всяким познанием, никогда не успевает за даром сердца, за Словом Божиим, ищущим человеческих слов. Так Аверинцев в своих странствованиях по душам, идеям, стихам, культурам, традициям, священным текстам, нисходит от ума в сердце и находит ключ, который был в нем самом, – то единственное Бого-человеческое Слово, которым осеменен, которым чреват весь род человеческий (Иустин Философ). В этом, думается, главный смысл той громадной культурной работы, которой Аверинцев занимался более сорока лет. Он был первым работником и таковым по сей день и остается в том громадном деле Всеобщего Анамнезиса во Христе, который в конечном счете служит единственным оправданием и осмыслением культуры, творцом памяти в те времена, когда память намеренно изгонялась и вытаптывалась.

Эта способность выработалась в нем не только в силу его широчайшей осведомленности о различного рода культурных событиях и свершениях; разве мало мы слышали о сверхученых функционерах, у которых, казалось бы, сама кровь уже не красного, а книжного цвета, о выжженных пустынях знаний, от которых веет какой-то полынной тоской? Секрет аверинцевской культурной работы в том, что она вырастала из памяти всегда благодарящей, творящей, в чьей глубине живет и таится воспоминание о Христе познаваемом и по-своему созидаемом в других. Христос, вначале неузнанный, словно зашифрованный в чужих открытиях, поисках, мировых загадках, сопровождал его в паломничествах в страну Анамнезиса, чтобы открыть наш ум для уразумения Слова Божия повсюду, куда упало его семя. Аверинцев умел найти и явить в себе разум Слова, разум, который все более светлел в нем с годами, и вот теперь, когда его нет, следуя по следам его памяти, по стопам его сегодняшнего молчания, мы можем слышать непроизнесенные им слова, извлекая их из той общей и неисчерпаемой сокровищницы памяти Христовой, которую он научил нас узнавать в истории и в самих себе.

Это краткое размышление о Сергее Аверинцеве мне хотелось бы завершить словами Павла Евдокимова из его книги «L'amour fou de Dieu» (Безумие любви Божией), где, предчувствуя возможность все новых проявлений царственного священства, он пишет: «Некогда святые князья были канонизированы не за их личную святость, но за их верность харизме царской власти, направленной на служение христианскому народу. Мы входим в эпоху последних проявлений Святого Духа… в которой предчувствуется канонизация ученых, мыслителей или художников, тех, кто отдает свою жизнь и являет верность харизме царского священства, тех, кто творит ради Царства Божия… Ученый, мыслитель, художник, социальный реформатор, – все они могут обрести харизму царственного священства, и каждый из них, как «священник», может превратить свое творчество в священническое дело, в жертву, превращающую любую форму культуры в место Богоявления: воспевать Имя Божие средствами науки, мысли, общественных деяний («братская жертва») или искусства. Культура по-своему присоединяется к литургии, позволяет услышать «литургию космическую», ибо она становится славословием».[39]

3. Разум и писание

«Печаль» и «веселие»

Есть два внутренних побуждения, стимулирующих работу нашей памяти, как бы два удара молоточком, которые легче всего высекают воспоминания, таящиеся под спудом: перенесенная некогда боль (во многих ее разновидностях: стыда, гнева, обиды, занозы в сердце, жала в плоть…) и благодарность. Голос благодарности куда менее слышный, чем стон боли, зато у нее больше оттенков, она богаче вариациями и неисчислимы ее имена. По сути, имена всех тварных вещей могут быть услышаны и переведены нами на язык благодарности. Ибо она всегда несет в себе потаенную весть о Творце, о Котором мы узнаём еще до того, как овладеваем наречием или только азбукой веры. Иногда оба эти вида памяти – та, которая отзывается болью, и та, что откликается благодарностью, – почти сливаются воедино.

Нет ничего страшнее памяти смертной и дивнее памяти Божией, – говорит Добротолюбие, – та вселяет спасительную печаль, а эта исполняет духовным веселием. Ибо пророк Давид поет: Помянух Бога и возвеселихся (Пс 74:6); а Премудрый учит: поминай последняя твоя и во веки не согрешишь» (Сир 7:39).[40]

Последующее размышление будет посвящено скорее духовному веселию, чем спасительной печали, хотя и то и другое служит познанию памяти Божией. Но если говорить о познании Священного Писания, то оно происходит прежде всего в радости и веселии Давида. Радуюсь я слову Твоему, как получивший великую прибыль… Душа моя хранит откровения Твои, и я люблю их крепко (Пс 118:162, 167). Впрочем, всем ли доступна такая радость, всякая ли душа, хранящая откровения, готова крепко их полюбить? Есть старый забытый спор о восприятии Библии, так до сего дня и неразрешенный. Можно передать его так. Протестантизм утверждает (устами Лютера): нет на свете более ясной книги, всякий сапожник, любая кухарка способны ее понять. Православие возражает (когда прислушивается): да, действительно, Слово Божие может быть яснее ясного, но ведь эта ясность в нас должна просветлеть, ее надо стяжать, этой ясности еще предстоит научиться, ее следует просить у Бога, уметь принять и вместить духом своим. И потому начнем со спасительной печали покаяния в своем неразумии, в гордыне и несмирении, и дабы не согрешить ложным неспасительным мнением, пойдем прежде всего на выучку к тем, кто уже воспитал свой ум для Божия Слова, т. е. к толкованиям святоотеческим, взрастившим стольких святых.





Если мы прислушаемся к католическому решению, то оно типологически близко к православному, только роль святоотеческого наследия при подходе к Писанию здесь принимает на себя не какая-та далекая в веках, неоспоримая инстанция – доступная для большинства не столько в древних фолиантах, сколько в полноте литургической жизни, – а вполне зримая иерархическая структура, следующая в свою очередь не менее конкретным авторитетам и вероучительным документам, последним из которых является Конституция Второго Ватиканского Собора Dei Verbum.

38

С. С. Аверинцев, София-Логос, Киев 2000, стр. 386-387.

39

Р. Evdokimov, L'amourfou de Dieu, Paris 1973, стр. 134.

40

Добротолюбие, т. 3, Москва 1900, стр. 432.