Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 21

После его успешного появления на свет, она, обмыв его и внимательно оглядев, вдруг зашептала то ли молитву, то ли свой знахарский наговор и по каким-то только ей известным приметам неожиданно заявила: «Чудная судьба ждет отрока энтова. Не иначе как станет генералом, коль раньше времени голову на плаху не положит…» А потом, вспомнив свою борьбу с ним, добавила: «Ни разочка не попадался мне такой упрямец непоборимый. Знать бы, в кого пошел». Отец Василия знал, в кого, но знахарке объяснять всего не стал и, расплатившись с ней, поблагодарил и проводил до порога.

И, правда, упрямство мальчика и «непоборимость» ощутили родители его с первых дней, когда он мог закатиться надолго, требуя материнской груди, и кричать до тех пор, пока не добивался своего. По правде сказать, не было в том чего-то необычного; это присуще многим крепким детям, желающим получить материнское молочко и орущим при этом на всю округу. Едва научившись ползать, он обязательно добирался до края того места, куда был положен. А уж когда выучился ходить, то и вовсе – не останови его, ушел бы непонятно куда. Причем не считался ни с синяками, ни с ссадинами, зарабатываемыми во время непрестанных и многочисленных падений. Потому бабка Пелагея, наблюдавшая за стараниями подрастающего внучка, только головой качала и повторяла: «Ой, мировская порода! Такого ничем не остановишь, везде пролезет. И управы на него не найти, все по-своему сделает, словно страху Господь ему дажесь самую малость не вложил…» При этом она не оставляла мысли сделать из него великого молитвенника, стараниями которого Бог поможет им рано или поздно выбраться из Сибири и вернуться в родные имения на Полтавщину.

Вслед за Василием родились в их семье две сестры, но во время очередных родов мать их не вынесла испытания и умерла в тяжких муках, когда мальчику шел всего лишь пятый год. Яков Мирович долго переживал утрату, но замену жене искать не стал, оставив пятилетнего Васю подле себя, а девочек взяли в свои семьи его сердобольные сестры.

Но и этого показалось мало судьбе, подвергавшей род Мировичей все новым и новым испытаниям. Посреди зимы Якова Мировича направили в поездку на дальние степные озера, откуда в город шли обозы с солью. В дороге он изрядно простыл и вернулся через месяц домой, тяжело кашляя и поминутно хватаясь за грудь. Недуг недолго мучил его, и однажды днем после полудня он тяжко застонал, и из горла вылилась алая струйка крови. Василию о том рассказала уже после похорон отцова сестра, находившаяся при нем во время болезни. Больной сам отказался от исповеди у местного батюшки, поскольку, как говорила та же сестра, «грехов особых за собой не чуял». Успел только передать, чтобы сына забрала к себе Пелагея Захаровна. Тот не так удивился смерти отца, как уходу матери. Но душа его окончательно зачерствела, а тонкие черты лица заострились, и он стал похож на одинокого волчонка, окруженного сворой собак.

Возможно, тогда уже в нем стал пробиваться наружу слабый росточек сознания, ощутившего несправедливости жизни и судьбы, выпавшей ему, во многом отличной от остальных, неласковой и порой жестокой. Когда они с бабкой Пелагеей приходили к могиле отца, то он мысленно спрашивал у него: «Батюшка родный, ответь мне, за что нам все это уготовлено и будет ли конец тому?» Не получив ответа, носил тот вопрос в себе, надеясь, что когда-нибудь сам поймет, догадается, почему и за что его судьба так не схожа с прочими.

Летом Василий достиг семи лет, и бабка Пелагея, не оставившая надежды воспитать внука как великого молитвенника, отвела его в местную семинарию, где занятие вели их земляки, прибывшие в Тобольск из Киева. С самого начала Василия поразили мрачные и сырые монастырские покои, где находились полутемные семинарские классы. Столы стояли вдоль стен, а возле них на лавках сидели ученики, обращенные спинами к своему учителю. Тот, в застиранной рясе, с пятнами грязи на подоле, словно карающий ангел, ходил позади них с длинной хворостиной в руках. Едва только кто-то из читающих по складам нескончаемый псалом или притчу делал ошибку, слышался свист рассекающего воздух прута и короткий шлепок, а затем вскрик пострадавшего. Учеников было не больше дюжины, и пока длился урок, их наставник успевал на каждого по нескольку раз опустить свое орудие, кому по спине, а иным и по шаловливым рукам. Потом, собравшись в общей келье, перед сном, они хвастались друг перед другом, стянув рубахи, кому досталось больше ударов, у кого от них сочится кровь, а кому хлыст лишь оставил легкий след.

Получив первый, слабо ощутимый удар, Василий вскочил со скамьи и чуть не кинулся на учителя, чем вызвал немалое удивление остальных подростков, многие из которых превосходили его годами. Учитель же Николай, увидев признаки непослушания, пригрозил, что в следующий раз отправит строптивца в темный подвал и оставит там на всю ночь.

– Ишь ты, какой шустрый! Прям суржик какой, не иначе, – усмехнувшись, сказал тот, назидательно грозя Василию пальцем.

Это случайно оброненное отцом Николаем словечко приклеилось к Василию, и сверстники тут же прозвали его Суржиком, не зная, что оно значит. Понимая, что избавиться от своей клички ему просто так не удастся, он первое время пробовал не откликаться на нее, а потом и вовсе перестал обращать внимание, тем более что почти у каждого бурсака было свое прозвище.

В отношениях с отцом Николаем он тоже старался никак не реагировать на его придирки и замечания и попросту затаился в своем собственном мальчишеском мире, пытался стойко сносить ежедневную порцию ударов гибкой хворостины и старался всем показать, будто бы ему совсем не больно. При этом для самого себя он так и оставался «непоборимым» потомком своего славного рода и не собирался сдаваться на милость любого, даже самого могучего противника, возомнившего себя победителем, а уж батюшка Николай в победители его, Мировича, никак не годился.

Оставшись одни, мальчишки и Василий вместе с ними, как могли, передразнивали своего наставника, повторяя с гримасами на лицах его наставления: «Не балуй!», «Читай правильно!», «Не коверкай слово Божие!»… Большинство подростков были сыновьями приходских батюшек, которых силой свезли со всей округи, чтобы заполнить пустующие классы совсем недавно открытой первой сибирской семинарии. Не только сами поповичи, но и отцы их не могли уразуметь, зачем их заставляют учить проклятую латынь. Каждый из них худо-бедно знал с десяток молитв, выученных еще в отцовском доме. А тут на тебе, латынь! Даже вне занятий запрещалось им говорить меж собой по-русски. За каждое русское слово полагались розги.

– Пишем на слух слова на латыни, – диктовал громко отец Николай: Sapiens, entis, liber, libera, liberum, tener, tenera, tenerum…[2] – Потом делал паузу и безапелляционно заявлял: – Но к вам только что записанные качества не относятся, а вот это про вас: miser, misera, miserum, asper, aspera, asperum, piger, pigra, pigrum…[3]

Бурсаки покорно записывали продиктованные слова, совершенно не понимая их смысла, что было ясно по отсутствующему выражению на их лицах. Отец Николай, видевший это, тут же обращался одному из них:

– Повторяй, отрок неразумный: Ego sum asinus stultus![4]

– Эго сум асинус стултус… – покорно повторял тот.

– А теперь переведи, что это значит, – требовал учитель.

– Я… – робко начинал тот, – я есть…

– Так, кто же ты есть?

– Асинус стултус, – тянул тот, не решаясь сказать это по-русски.

– А кто есть асинус стултус?! – нажимал на него отец Николай. – Говори, говори, мы никому о том не скажем.

– Не буду, – замыкался вконец затурканный напором грозного батюшки семинарист.

– Не хочешь говорить? Так я тебе подскажу: глупый осел. Вот кто ты есть. А за то, что не хотел сказать, вот тебе пять ударов по рукам.

Бурсак покорно вытягивал перед собой по-мальчишески тонкие пальцы и получал десять ударов, привычно дул на пальцы, засовывал их под мышки и садился на место.

2

Склонение прилагательных в латинском языке: мудрый, свободный, нежный.

3

Ленивый, бедный, жалкий, грубый, ленивый (лат.).

4

Я глупый осел.