Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 8



Многим, в то знаменательное утро выворачивало, кому-то сеяли, кому-то наддавали, кого-то накрывали. Другие, однако, бежали на месте, сопротивлялись, и тогда их поддувало подземное, и расширялись тогда голыми и беззащитными они, и все еще человеческие в душе. Ибо хотели оставаться людьми, а не знали, как и зачем, и почему так бессмысленно, и никуда, никуда не деться. Там, обратно, был мох на люке и дерн с белыми червячками отсохших корней, и уже протиснуться назад было невозможно, разве что с электронными на букридерах, а это было лишь иллюзией метрополитенной, что ты едешь обратно, тогда как ты едешь только вперед, в одну неумолимую сторону, и надежда только, что эти два ангела ебаных, дон Хренаро и дон Мудон, что они спасут тебя и будут хранить тебя и хоронить тебя от раскалывающего и раздирающего, от бессмысленного и тупого. А те, кто покупали и мылись голыми и демонстрировали на веб-камерах обнаженные органы свои, будут удручены. Король зла пришлет им смс и будут сами запущены, как уиндоузы на файерфоксах. Так что скоро-скоро им взлетать вниз, взвизгивать вниз, нечестивым. А повешенные и распятые и висящие на гильотинах будут, конечно, скоро будут спасены. Вот только флагами кровавыми доедут до них дон Хренаро и дон Мудон, два ангела ебаных, и зашипит тогда на сковородах, и еще только чуть-чуть помучаются повешенные и распятые, покорчатся на сковородах и выйдут точить вилы костяные свои и с резными топорами выплывут, наконец, на пирогах цветочных.

И поехали неизбежностью зла, призванного на праздник, убийством нетленным, как происки по ту сторону поехали они, как возвращение к ослу времени, как дышать, да, дышать, как Солнце Луной.

– Ты готов, дон Мудон?

– Я готов, дон Хренаро.

– Казнил попа своего?

– Казнил, казнил.

– Ледяной, о, айсберг блистающий, слепи нас теперь, слепи.

– Начинается…

И вот стал тогда ознобом входить, входить сквозной. В ноги входить, входить сквозной. В поясницу входить, входить сквозной. И хотел остановиться было, чтобы замереть. И в лоб стал входить. Оморозить лоб хотел сквозной. Посмотри же, посмотри, как лавы льда низвергаются неподвижно, как ослиное время блестит, и как разгибается пространство, как ледяная паяльная лампа сквозная хочет на волю.

И тогда дон Хренаро и дон Мудон захотели, наконец, родиться, как нерожденные, и, как после смерти своей не умирают, ибо то был уже ад, и заволакивало его вершины, в буран поднимался вершинами своими ад и бровями своими поднимался выше бурана сын зари, дух восстания и отец гордыни, и уже разгоралось черное пламя разума и воли, ибо костяк армии еще бился и отбивался на закат рассвета, и в водоворотах светил открывалось, наконец-то, где же, где творится заветное, где резвится по-прежнему произвол невинный, где когда-то Достоевский молодой восставали с Толстым молодым, где отрывали на губных гармошках пердунам, где рвали ходы засохшие старперам, где мешали свет и тьму в носовых бессмысленных кварках пения ножного… Там, где Достоевский молодой с Толстым молодым восставали чистые и обнаженные по пояс.

Ибо ты давно уже не понимаешь, что происходит с тобой. Тебе кажется, что все еще впереди, а все уже позади. Ты ищешь смысла, и не находишь. Ты думаешь о свободе, а остаются только рельсы кривые и ржавые. Ибо сие и есть ад. И нет дороги обратно. Так поняли и дон Хренаро и дон Мудон однажды на пони, маленьких таких конях, когда еще были ионными людьми. Но с тех пор, как развысились на трубных, с тех пор, как разыгрались на кругляшах и попрыгали в ниппельные бон-бон, не осталось смыслов. И нет теперь, где спрятаться человеку. И тогда дон Хренаро и дон Мудон догадались. Ибо они подъехали, когда стало уже невмоготу. А сын-то зари ждал давно. Ад был давно бодр и плоды его были давно бодрые. Ибо в хрустальном доме – головой вниз – бодрость доброго зла нашего и знойной нашей работы. Кто знает все и про всех? Про каждого из человеков? Про тебя? Как бессмысленно ждешь ты подчас и-мейлов, как ждешь комментов на пост свой, и как, не дождавшись, срываешься на фейсбук. Где всадник без головы, что спасет тебя, где Майн Вир твой? Знай же, что цели нет, жизнь бессмысленна, родители твои рано или поздно умрут, и деньги будут растрачены нелепо, даже путешествие и то не спасет тебя, потому как все равно ты возвратишься обратно. Знай же, что подняться можно только по болтам, и те болты с гайками вкручивают дон Мудон и дон Хренаро, ибо они идут вперед, дон Мудон и дон Хренаро, они знают неизвестное вперед, а назад лишь рак свистит смысл свой известный. И не какой-нибудь, а рак в смысле твоей болезни! Знай же, растягивается неумолимо и бьет обратно по лицу кантианская резинка. Ибо один ты рождаешься и один умираешь – во вторник, в четверг, в понедельник…

И тогда загорелась Бычья и стала разгораться. А дон Мудон с доном Хренаро на спинах лежали своих и смотрели в окно, как «Наутилус» вплывает капитана Немо, ничего не говорил Немо, не доставал из кармана, не вытирал пыль, не кашлял, не чихал, лишь молча вплывал он через окно длинное, все ближе и ближе подплывал. Дай Бычьей было над ним и лед духа восстания и отца гордыни. Ибо по лучам их узнаешь их, не возвращайся, прошу тебя, не возвращайся.

Глава 2

Два романа

С багрово-помятым лицом, попукивая, встал он с кровати, почесывая яйцо, и проснулся, сел, надавливая, сизое, не обращать внимания, ну с днем рождения, Роман!

Он посмотрел в трюмо. Рюмка на похмелье троилась, и трещала голова.

– Бр-рр-рр…

Проглотил.

Как надрались, однако, в самолете над воздухом с директором авиарейсов, но, слава богу, что снова эта дурацкая Москва.



– Машка!

Сука, спит в отдельной комнате, и на хуя было строить дворец? Видите ли, большой у меня живот, видите ли, наваливаюсь. А раньше не наваливался? Сизое с красными прожилками выбеливалось, выжималось из-под ляжки яйцо, и была эрекция, была.

– Машка!

В папильотках просунулась красивенькая головка жены, и выражение было на лице ее как китайская живопись поверх фарфора. Будет опять лежать, как кукла, с открытыми глазами, а все равно, блять, лучше, чем…

– С днем рождения, Роман!

– А где щенятки?

– Гришенька в садике, а Сашенька в школе.

– Мерзавцы.

– Рассолу еще?

– Какой, на хуй, рассолу. Давай-ка сюда!

И рыгнул, в смысле икнул.

– Роман, ты невыносим.

– Не боись, я сзади.

Загоготал и сморщился на молнию в виске.

– Дай еще рюмку.

– Налить?

При виде рыхлого тела жены из-под халата, синеватая ляжка, он слегка опечалился – странное, прустианское, в смысле прустовское, чувство – но авиалайнер любви уже поднимался. Тело хотело всем телом, а тонкая боль была в голове. Да на хуй голову! Он запил коньяком и разжевал анальгин. Подождать или сразу? Жена уже раздевалась, скидывала халат и ложилась покорно, как перевернутая акриловая ванна. Значит, сзади. А могла бы в честь дня рождения и пропустить мимо ушей. О, студия! Он почему-то представил рычаг, как рычаг переворачивает мир. Где, сука, блять, Архимед? И навалился ей на поясницу. Как два бизона стали дышать и карабкаться, пока не пристроилось, пока не наладилось, пока не разгладилось и не пропустило. И что-то было в том, что в папильотках, хм! Даже потрогал ей пальцем как некую необычность. А тело на теле уже громоздилось и скользили в наслаждениях жиры. Что-то терпело, мучилось и, подрагивая, страдало. Скрипел диван, выезжал, и дрожало, как поезд, трюмо. Анальгин голову отпустил, и голова с коньяком уже погружалась по уши в грудную клетку, уходила ниже, в живот, вспучивалась и пролезала овалом в колбаску. И мощно вдвигался и выдвигался мясной красноватый насос, накачивая и накачивая под напор, да, под напор, под пузырящуюся икру, пока, о, господи, пока, о Боже, пока, у, е-ее… ну еще, еще-е… блин, еще-е-ее, и…