Страница 2 из 32
В 1947 году был сильный голод. По селу ходили нищие, побирались. Однажды я был в доме один, когда зашел Володька по прозвищу Кирич, он был на пять лет старше меня, а жил через два дома от нас. Он попросил подать чего-нибудь. Я сказал, что ничего нет. Он увидел под печкой свеклу и попросил дать ему свеколки. Я залез под печку и стал ему кидать, а он все просил меня еще и еще, пока не набил свеклой мешок, висевший у него через плечо. Слава Богу, в эту минутку вошла мать и заставила его выгрузить все обратно. Меня, конечно, отругала, как можно отругать пятилетнего несмышленыша. Прозвище Кирич он получил от отца. Наши отцы до войны были друзьями. Уже в наши дни я узнал, что у Кирича сын погиб в Афганистане.
Надо сказать, нищета и голод были в то время обыденными. Получше жили семьи, у кого были мужики, хоть даже без ноги или без руки. А бабы-одиночки, особенно с детьми, жили на грани голода. Зажиточными считались семьи, где ели каждый день пшенную кашу с маслом, но это было не у всех. Мне, правда, жаловаться грешно – у нас была хорошая корова Пестранька, которая давала много молока и ежегодно приносила теленочка.
Нас у матери было трое выживших – старший брат, Иван, за ним по возрасту сестра Катя и я, на девять лет младше брата. Были еще две сестры – старшая Ниночка умерла еще до меня, а Лида уже при мне. Прокормить троих да и себя еще мать, конечно, не смогла бы, не будь нашей кормилицы и поилицы Пестр аньки.
Жизнь была каторжная, все облагалось налогом: с коровы – масло, с овцы – шерсть, с курицы – яйца… Сначала нужно было выполнить поставки в государство, а уж если что останется, то для себя. С нашей коровы и нам кое-что доставалось и можно было продать масло учительнице, получавшей зарплату, чтобы купить керосину, спичек, соли, а иногда и сахара, причем все это можно было купить по карточкам сельпо, то есть если ты член сельского потребительского кооператива, если все взносы выплатил, да и то нельзя было купить больше нормы. Но мы и норму не всегда могли выкупить.
Годы раннего детства мне запомнились как голодные и нищенские. Кормились мы со своего огорода, слава Богу, земли было пятьдесят соток, а работа в колхозе практически ничего не давала. Это была своего рода барщина, только барщина предусматривала день или два работы на своем поле, а работа в колхозе этого не предусматривала. Хотя, конечно, бригадир отпускал на день или два, но по своей собственной воле, чтобы обработать огород. Оплата в колхозе была натурой. Осенью. Когда колхоз выполнял зерно – и мясопоставки государству, подсчитывали, сколько осталось пшеницы, ржи, и делили на количество всех трудодней в колхозе. Обычно выходило граммов по 150-200 ржи и граммов по 100 пшеницы на трудодень. Ну и, в зависимости от количества выработанных трудодней, получали хлеба. Здоровый мужик мог выработать в день два с половиной трудодня, то есть он работал обычный день, а ему ставили в журнал два или два с половиной. Баба на мужской работе могла зарабатывать полтора или даже два трудодня. Таких баб было мало, обычная баба на обычной женской работе – перебирать картошку, зерно, вязать снопы и свясла для снопов – получала один или 0, 75 трудодня, то есть работаешь день, а тебе записывают день неполный. На какую работу пошлет тебя бригадир – зависит от бригадира, от отношений с ним. Вроде бы нет смысла и на работу ходить, но и не ходить нельзя, потому что для своего огорода тоже нужна лошадь, а лошадь можно взять только в колхозе. Лошадь нужна и для того, чтобы привезти нарезанный у черта на куличках торф, да если он и близко, на руках все равно не перетаскаешь.
Хорошо помню, как плели лапти и ходили в лаптях. В сенях на гвозде у нас висел кочетыг, специальное приспособление для плетения лаптей – деревянная ручка, из которой торчал железный слегка изогнутый плоский, но с выемкой, штырь. Мать моя, когда хотела о ком-нибудь сказать нехорошо, говорила: «Кочетыг ему в задницу!». К слову сказать, мать обычно не ругалась матом, но крепкие слова иногда выговаривала. Бывало, я начну тянуть: «Мааааам, хлебца!» – «Жопа слепится!» – в отчаянии, с досадой, но и не без шутки в интонации ответит она. Потому что хлеб рассчитан до кусочка. Иногда хлеб приходилось брать взаймы у соседей или давать взаймы соседям. Хлеб взвешивали точно, на безмене, и обязательно возвращали.
А случалось, я стану просить: «Маааам, есть хочу!» – «Что я тебе дам, глисту на листу?!». Есть я хотел, но на суровые ответы не обижался, понимая, что дать мне нечего.
В деревне умели делать все. Сами ткали и шили домотканые порты и рубахи. В доме у нас зимой стоял ткацкий стан, и мать сидела за ним. Когда не было муки и смолоть было негде, но если при этом было зерно, то мололи на ручной мельнице, и я довольно на такой мельнице поработал. Сейчас, если понадобится, я без труда сумею такую мельницу сделать. Крахмал толкли в ступе пехтелем. Обычно крахмал делали из картошки, набранной весной после снега на колхозном картофельном поле. Собирать крахмал было обязанностью детей. Как только снег сходил с полей, все мы, кто с лукошком, кто с ведром или мешком, шли в поле и подбирали мороженую картошку. Потом мыли ее, сушили и толкли. Крахмальный кисель казался вкусным.
А летом по жнивью собирали колоски с зерном. Но это запрещалось, и объездчик мог догнать и отхлестать кнутом, такое бывало не раз. Об этом у меня есть рассказ «Митьми». Там объездчик выхлестнул плеткой мальчишке Ваське Попкову глаз. Между прочим, однажды прототип героя прислал мне письмо, в котором поблагодарил за рассказ и сказал, что глаз он потерял другим образом. Разумеется, правда рассказа здесь не пострадала, а вот что интересно отметить – прототипом оказался ныне член Союза российских писателей профессор Мичуринского педагогического института Василий Иванович Попков. Вырасти в нашей Хомутовке и стать заведующим кафедрой, профессором – это чего-то стоит.
Одно из ранних воспоминаний: бегаю по крутому песчаному откосу в нашем бараке (так у нас называют овраг) вдвоем с девочкой, моей ровесницей, она живет за несколько домов от нас. У нее было прозвище Гарда. Что означало это слово – не знаю, но у нее был чуть хрипловатый голос и я думал, что она одновременно и девочка, и мальчик, то есть гермафродит. И вот она останавливает меня на откосе и говорит: «А я ангелов видела! Вон там, – показала она в глубину оврага, – они сошли с неба и у них были белые крылья!». Я ей не поверил, потому что она всегда привирала, но зато явственно представил, как они спускаются с неба. Может быть, ей и впрямь являлись ангелы.
Много позже я узнал, что она пила и, как говорят, сгорела от водки.
Еще дошкольное воспоминание: мы купаемся в речке, а когда я выхожу из воды, то не нахожу штанов. Девчонки сказали мне: «Витя, твои штаны овцы съели». Не знаю, поверил я им или нет, но домой пришлось идти без штанов. Мать спросила: «Ты чего без штанов?». Я ответил: «Овцы съели!». Потом девчонки принесли штаны.
Очень яркий эпизод в памяти: мы с братом Иваном в барском саду, в полукилометре от дома, наверное, пасем телят. Вдруг к брату кто-то подошел и что-то сказал. Иван подозвал меня и попросил сказать матери, что он уехал в город в ремесленное училище. Сказал и побежал с горы в сторону деревни. Ему было 14 лет, но он был рослым и его взяли в «ремесло». С того дня я не видел его до той поры, когда он пришел из армии на побывку в отпуск. Все это произошло так быстро, что я ничего не успел осознать. Когда я вернулся домой, брата уже не было, я сказал матери, что он бежал, бросив меня, пятилетнего, на произвол судьбы. Остались мы у матери двое – сестра Катя и я. Катя была старше меня на шесть лет, она ходила в школу и учила дома Пушкина. Зубрила. И я с самого раннего детства слышал музыку пушкинских стихов.