Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 38

Теоретически Октябрьскую революцию <Горький> должен был принять полностью. Однако полностью он ее не принял. Это можно доказать многими фактами. В чем же дело? В том ли, что сильны были пережитки эпохи прошлого или же сама революция дала такие скачки, такие пируэты, которые никак не гармонировали с романтизмом Горького? Задача, решение которой должно быть дано его биографами. <…> С самодержавием Горький мог разговаривать на этом гордом эмигрантском языке. С пролетарской республикой он, «родоначальник пролетарской литературы», он, буревестник, «сын народа», сделавшего величайшую из революций, так разговаривать не смог. В этих взаимоотношениях даже не с советской властью, а с революцией, – корень его мизантропии, в качестве «полувысланного», и его дальнейших настроений. Развести Горького с этой анархо-босяцкой революцией – это не только смешно, но и невозможно, уже потому, что в рядах современной, послереволюционной эмиграции ему место не было и быть не могло: современная русская эмиграция – в массе своей – больше всего на свете ненавидит разного рода буревестников [КУСКОВА].

Поэтому вторая эмиграция Горькова (официально – отъезд на лечение) была столь же неизбежна и обусловлена теми же причинами конфликта с властью, как и первая. Однако его статусное положение в 1921–1929 годах в корне отличалось от того, в каком он пребывал в период 1905–1913 годов. Всю семилетку Каприйской эмиграции Горький официально находился под судом и активно занимался антиправительственной деятельностью. В Сорренто же он жил как пансионер Советского правительства, которое исправно выплачивало ему солидную ренту. Ни о какой серьезной критике власти, не говоря уже о противоборстве с ней, здесь речи быть не могло. Лишь в первый момент, что называется с пылу с жару, очутившись в 1921 году за границей, Горький выступил в Берлине с критикой Советской власти и ее руководителей, впрочем, весьма умеренной и осмотрительной – см. в гл. III и IV о его интервью Шолому Ашу для нью-йоркской газеты «Форвертс» и полемике по этому поводу за рубежом и в СССР.

В статье «О русском крестьянстве» [ГОРЬКИЙ (IV)] – своей самой «одиозной» работе, как по мнению большевиков, запретивших ее к печати в СССР, так и современных критиков писателя[30], Горький четко и последовательно описывает свое видение Революции, отношение к ее большевистским вождям и русскому народу, говоря о котором он – подчеркнем особо! – всегда имел в виду крестьянство, составлявшее более 80 % всего тогдашнего населения России. При всей своей жесткости, нелицеприятности и даже оскорбительности, высказывания Горького о русском народе отнюдь не звучали в то время для русского уха как нонсенс, ибо в своей обличительной публицистике писатель следовал по стопам всех русских революционно настроенных демократов, в частности Герцена и Чернышевского [КАНТОР]. Последний, например, задолго до Горького, выражая аналогичную точку зрения, писал:

Народ невежествен, исполнен грубых предрассудков и слепой ненависти ко всем, отказавшимся от его диких привычек. Он не делает никакой разницы между людьми, носящими немецкое платье; с ними со всеми он стал бы поступать одинаково. Он не пощадит и нашей науки, нашей поэзии, наших искусств; он станет уничтожать нашу цивилизацию [ЧЕРНЫШЕВСКИЙ].

Все убеждения, касательно жестокости Революции, моральной ответственности за них как народа, так и большевистских вождей, высказанные Горьким в этой статье, являлись для него «базовыми» и он по сути своей придерживался их все последующие годы, в том числе и после своего возращения в СССР.

Жестокость форм революции я объясняю исключительной жестокостью русского народа. Когда в «зверствах» обвиняют вождей революции – группу наиболее активной интеллигенции, – я рассматриваю эти обвинения как ложь и клевету, неизбежные в борьбе политических партий, или – у людей честных – как добросовестное заблуждение. Напомню, что всегда и всюду особенно злые, бесстыдные формы принимает ложь обиженных и побежденных. Из этого отнюдь не следует, что я считаю священной и неоспоримой правду победителей. Нет, я просто хочу сказать то, что хорошо знаю и что – в мягкой форме – можно выразить словами печальной, но истинной правды: какими бы идеями ни руководились люди, – в своей практической деятельности они все еще остаются зверями. И часто – бешеными, причем иногда бешенство объяснимо страхом. Обвинения в эгоистическом своекорыстии, честолюбии и бесчестности я считаю вообще не применимыми ни к одной из групп русской интеллигенции – неосновательность этих обвинений прекрасно знают все те, кто ими оперирует. Не отрицаю, что политики наиболее грешные люди из всех окаянных грешников земли, но это потому, что характер деятельности неуклонно обязывает их руководствоваться иезуитским принципом «цель оправдывает средство». Но люди искренно любящие и фанатики идеи нередко сознательно искажают душу свою ради блага других. Это особенно приложимо к большинству русской активной интеллигенции – она всегда подчиняла вопрос качества жизни интересам и потребностям количества первобытных людей. Тех, кто взял на себя каторжную, геркулесову работу очистки авгиевых конюшен русской жизни, я не могу считать «мучителями народа», – с моей точки зрения, они – скорее жертвы. Я говорю это, исходя из крепко сложившегося убеждения, что вся русская интеллигенция, мужественно пытавшаяся поднять на ноги тяжелый русский народ, лениво, нерадиво и бесталанно лежавший на своей земле, – вся интеллигенция является жертвой истории прозябания народа, который ухитрился жить изумительно нищенски на земле, сказочно богатой. Русский крестьянин, здравый смысл которого ныне пробужден революцией, мог бы сказать о своей интеллигенции: глупа, как солнце, работает так же бескорыстно. Он, конечно, не скажет этого, ибо ему еще не ясно решающее значение интеллектуального труда. <…> Но революция, совершенная ничтожной – количественно – группой интеллигенции, во главе нескольких тысяч воспитанных ею рабочих, эта революция стальным плугом взбороздила всю массу народа так глубоко, что крестьянство уже едва ли может возвратиться к старым, в прах и навсегда разбитым формам жизни; как евреи, выведенные Моисеем из рабства Египетского, вымрут полудикие, глупые, тяжелые люди русских сел и деревень – все те почти страшные люди, о которых говорилось выше, и их заменит новое племя – грамотных, разумных, бодрых людей.

Опираясь на авторитетное мнение Томаса Манна – одного из крупнейших писателей и мыслителей ХХ столетия, далекого от какой-либо формы «левизны», отметим еще раз, что Горький – «русский социалист, марксист, убежденный коммунист», выступал на мировой культурно-общественной сцене как

носитель нравственного начала, орган общественной совести; он принадлежит тому духовному обществу Европы, члены которого, будучи в большинстве случаев не связаны между собою лично, давно нашли друг друга в высшей сфере, уже осуществляя в области духа то единство, за которое борется эта часть света; обществу национально и индивидуально резко дифференцированных личностей, голоса которых, однако, звучат в унисон, когда возникает необходимость выступить против несправедливости, некультурности, фальшивого порядка[31]





Что же касается «иллюзий» и «заблуждений», то в случае Горького надежной оценочной системой нам представляется «закон Лукача», гласящий, что:

Иллюзии и заблуждения большого писателя-реалиста только в том случае могут быть плодотворны для искусства, если это исторически необходимые иллюзии и заблуждения, связанные с большим историческим движением [ЛУКАЧ. С. 318].

Все вышеизложенные соображения составляют, образно говоря, общий контур, очерчивающий поле значимости личности Горького. Сегодня, как и добрых тридцать лет тому назад,

30

По мнению П. В. Басинского, эта статья явилась одним из первых литературно-идеологических обоснований будущей сталинской политики сплошной коллективизации. В связи с ней в русской эмигрантской прессе появился неологизм «народозлобие» [БАСИНСКИЙ (I). С. 368]

31

Статья-письмо к 60-летнему юбилею Максима Горького [МАНН].