Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 15

Тема недавней катастрофы казалась запретной: свежие развалины, под которыми ещё оставались тела, не могли соседствовать на полотне ни с какими писанными лицами. С другой стороны, не для прогулок же летел я в Новый Свет, а с намерением работать, и коли уж свет был новым, то можно было надеяться на какой – нибудь необычный материал. И в самом деле, балуясь со светом, можно достичь самых неожиданных эффектов, ведь с моделями в зависимости от освещения иной раз происходят странные вещи, когда вот и сеанс окончен, и драпировки убраны в шкап, а выключишь лишнюю лампочку – и в новом свете вдруг предстанут совсем новые черты, прежний диалог станет неуместным, и всю работу придётся начинать сначала.

Ещё мечась по залам аэропорта в поисках пропавшего чемодана, я машинально вглядывался во встречных, но тогда собственный багаж занимал меня больше, и первые из запомнившихся лиц попались только позже – на фотографиях. В Квинсе, где я поселился, посреди крохотного скверика лежал валун, утверждённый там, быть может, в честь и память солдат второй мировой, а то и Гражданской войны; с лицевой стороны его закрывал лист фанеры с надписью от руки «Мы никогда не забудем» и десятком фотоснимков погибших в сентябре молодых улыбающихся людей. На земле среди свежих цветов горели свечи.

Подобные места были рассыпаны по всему городу. Ежедневно я проходил мимо огромного щита с такими же фотографиями, установленного возле Мэдисон Сквер Гарден, и видел, как и к этому, и к другим щитам то и дело кто – то подходил с цветком или со свечой, и лица всех этих подходивших выражали одинаковое недоумение, оттого что преступление было бессмысленным. Телевидение, однако, в эти же дни показывало, взывая к состраданию, афганских детей, осиротевших или потерявших кров в итоге акции возмездия, – и упорно забывало показать хотя бы одного из двух тысяч детей американских, в одночасье ставших сиротами из – за того лишь, что какого – то варвара раздражило соседство с нашей культурой. Немного спустя другое телевидение в другой стране повадилось после терактов в Израиле показывать похороны не их жертв, а подстреленных террористов, словно подсказывая зрителям, по ком стоит скорбеть. Так и в России до сих пор на наших домашних экранах всё высвечивают то одного, то другого «бандита с человеческим лицом», маскирующегося под мирного пастушка, тогда как всякому нормальному человеку за каждым таким небритым пейзанином отчётливо видится козлиная морда его страшного вождя.

С этим что – то нужно было делать, и никто не знал, что, и я покуда искал убежища.

Синяя пустота музея, обвитая находящимся в починке балконом, встревожила: тёмный объём был слишком велик для одинокого посетителя, озирающегося в надежде первым увидеть затаившегося за какою – нибудь стремянкой снайпера (всё – таки не самолёт из Бостона с пилотом – самоубийцей, а именно – зловредного стрелка), и только в боковых залах удалось выдохнуть задержанный в лёгких воздух: в этом затерянном мире, кажется, ещё не проведали о кознях дьявола, и я помалкивал, чтобы не расстроить гармонию.

После сентября мне не пришлось изменять своих взглядов на зло и добро – они так и остались на отведённых им с детства местах, – однако я укрепился во мнении, что победить нынешнее зло человеческими и человечными способами невозможно и что накопившееся ожесточение мирных людей в конце концов обернётся каким – нибудь ужасом.

В убежище, среди картин, я вдруг показался себе человеком десятого числа, не чующим завтрашней атаки: окружавшие меня портреты совсем не походили на картинки с кладбища, расклеенные по Нью – Йорку, а музей Гуггенхейма – на мавзолей, вокруг и внутри которого могли бы совершаться недобрые ритуальные действа. Счастливо позабыв о только что оставленной мною простреливаемой площадке и узрев в перспективе анфилады юную парочку, я подумал, что лет сорок назад затащил бы очередную свою подружку (музу, разумеется) в подобное тихое место, чтобы нацеловаться вдоволь; если теперь это будто бы не возбраняется делать где угодно, на юру, то нам тогда приходилось использовать для того же вокзалы, бурно прощаясь подле отправляющихся поездов. Мавзолеи, правда, и сейчас не место для шёпотов и объятий, даже этот, в котором я что – то не разглядел могилы предводителя, хотя и приходил сюда, оказывается, не один раз. Но не спрашивать же было о ней экскурсовода.

– Видите, как вырождается этот жанр? – испытующе глядя на меня, спросила она.

Глупо отозвавшись на вопрос вопросом, и оттого смутившись, я узнал, что она имела в виду автопортреты.

– Зеркала будто бы не стали тусклее, – смущённо пробормотал я, из лени умолчав о том, что наш предмет вполне может сохраниться и не в живописи, а в прозе, и оставив при себе догадку о подозрительности модного интереса к зазеркалью.

– Я разбила одно, – призналась она. – Утром одиннадцатого.





Уже немолодая, женщина была верующей, но мне не по силам оказалось убедить её в грешности суеверий: выдумав за собою вину, она упорствовала; между тем никто из её близких не был в то утро в башнях, да и целых зеркал оставалось в доме столько, что впору было зазывать проходящих мимо самовлюблённых портретистов.

– Но что вы сказали о вырождении? – запоздало откликнулся на давешний вопрос один из её подопечных. – Только что здесь мне попался совсем свежий.

Он готов был вести показывать.

– Время нынче не то, – поддержал я экскурсовода. – Столько вокруг боли (да вы же из России, не мне вам рассказывать), что становится уже не до любования собой. Вам наверняка известна мысль: не писать стихи после Освенцима…

– …значит признать их победу, – тихо возразила женщина.

С нею согласились все, понимая, что отныне ничто в мире, даже поражения, больше не будет выглядеть по – старому.

мой, но – другого человека

Живописцы, наверно, считают иначе, но писатели обращаются к автопортретам часто не от хорошей жизни, а оттого, что не могут сыскать доброго сюжета для иной работы; тогда только и остаётся что сесть перед зеркалом. Тем не менее потом, написав себя (или о себе), они радуются ничуть не меньше, чем могли бы, закончив обычную вещь.

В течение жизни можно написать и несколько, и много автопортретов, и вообще одни их и писать, почему бы нет, однако настоящее удовольствие удастся получить только от первого, оттого что облик изображённого там человека, распоряжающегося вашей судьбой, предстанет совершенною неожиданностью. В более поздних радость открытия вытеснится огорчением от того, как портится с годами характер автора, и вы чем позднее, тем больше внимания будете обращать на фон; выбирать его будет с каждым разом всё труднее, зато может вдруг подвернуться такой, что прежде был немыслим: например, музей на Манхэттене. Кстати, именно там меня предупредили о вырождении жанра, и впервые своего зрителя я увидел там же, хотя искать его следовало бы скорее по библиотекам – дома, в Москве: если музе пристало летать за мною по всему свету, то его – то никто не обязывал… Однако и дом у меня нашёлся теперь совсем в другом месте, и жанру пришло время изменить: он стал требовать невозможного, отчего предметы, свойственные заднему плану, оказывались впереди, а пейзажи засорялись лишними людьми.

Писательский дом в Дубулты уже несколько лет как был то ли заброшен, то ли разрушен, то ли продан чужим – слухи в наших краях ходили разные, – но в любом случае прежним постояльцам вход туда был заказан. В каком – то смысле это оказалось даже и к лучшему: теперь я мог поездить по миру; минувшим летом, например, я очутился на острове по дальнюю сторону Европы. Тамошние камни выглядели поживописнее балтийского песочка да только не пригодились как фон: мне совсем неожиданно открылась несовместность автопортретов и моря, отразиться в воде которого не удавалось ещё никому; иное дело, если живёшь у пруда или тихого лесного озера и можешь любоваться на их водной глади перевёрнутыми деревьями и деревнями, а подойдя поближе и склонившись – собственным лицом, и без того перевёрнутым. Меня же занесло на морской остров, лишённый не только прудов, но самого жалкого ручейка; вечная пена прибоя не оставляла надежды.