Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 15

Метагеография – плод ли досужих рассуждений, предмет ли образно-географических «воспарений» – не должна пугать надуманной абстракцией, сложностью псевдологических конструкций. Простота тут на первом месте, а она заключается в остановке и дистанцировании, отдалении от любого имеющего быть ландшафтного опыта. Всякий ландшафт должен быть претворен в метагеографии в сквозное направление пространственного видения и чувствования, в острый дискурс «плохого», «туманного» постландшафтного умозрительного «осадка». Иначе говоря, ландшафт надо умозрительно «отдалить», чтобы он стал «плохо виден». Какие здесь ментальные выгоды? Что же, метагеогра-фия – лишь плохое ландшафтоведение, или полузабытая настоящая география? Парадоксально – можно сказать и так. А можно и чуть поточнее: метагеография есть вполне последовательная деконструкция любого ландшафта в поисках «последних» пространственных оснований и «оправданий».

Древесность обнажает корни времени – как они есть. Сучки на спилах, годовые кольца, линии неведомых географических узоров, географических письмен. Дощатые стены комнаты в деревянном доме: взгляд упирается в многообразие неслучайных, казалось бы, светло-желтых, песочных очертаний временных коллизий, конфигураций, завихрений. Не есть ли это живая, ожившая, движущаяся образно-географическая карта, на которой время обладает такой пространственной мощью, что растворяет всякую попытку удержаться, осесть, закрепиться в конкретном ландшафте, месте. Излучины, изгибы, взгорбы, хребты, перевалы выцветающего на солнце веселого песчаного времени – времени, закрепляющего склонность пространства к четким рельефным обозначениям, образам, метагеографическим онтологиям.

Но в чем же Дао метагеографии? Не иначе, как в пространстве, воображенном настолько свободно и непринужденно, что всякий географический образ становится онтологическим выражением самого себя, буквально: пространством, чей образ есть пространственность как таковая, пространственность-как-она-есть.

Распад атома, затмение солнца, Как если бы дождь стучал

В окна, грозил, уговаривал, Пришепетывал – и приказывал.

Холод вечности, нежность объятий, Доверие, нисходящее с крыльца

Бытия, или его задворок –

Впрочем, дождь обнажает сущность Пространства, лежащего навзничь –

Здесь, где небо искалечено

Ветром, звездами и мечтами.

Слишком поэтическое, явно поэтическое отбрасывается гео-поэтикой как текстовым пространством, не терпящим слишком плотных, перенасыщенных образов, трансформирующих экзистенциальные пространства в жесткие нарративы вечности, где нет места самим местам как событийным «остановкам», становлениям пространства. Так-то вот получается, что пространство эссеистического, фрагментарного, топографического письма оказывается органикой подлинной геопоэтики.

Прозрачная ясность вещей поутру. Они оттеняют, отграничивают пространство спокойствия и незыблемости, укорененно-сти бытия. Но даже так: эти вещи в их как бы случайном и все же закономерном размещении и есть само пространство, предполагающее далее практически любые временные последовательности; всевозможные события таятся «внутри» вещей. Вещи – непосредственные географические образы потенциальных событий.

В архитектуре есть смысл опространствления человеческой среды – среды, воображаемой как экзистенциальное поле умещенной и размещенной судьбы. Место, испытываемое как идеальный ландшафт без событий – вот ожидаемое поприще архитектуры. Но остается только один вопрос: как разместить самого архитектора, не обладающего метапространственным иммунитетом?





Музыка как отдаленность, отдаление, понимаемое онтологически. Иначе говоря, это даль, отдаляющая сама себя и одновременно географизирующая себя образами звука.

Возвращаясь к древесности. Не отрицая понимания времени, как образа древесности, надо бы вспомнить и о вечности, не исключаемой древесностью, а ограничиваемой ею областями переходов, срезов, сколов, спилов, соприкасающихся с пространством, не подозревающим о времени, а лишь предполагающем его наличие, его образы где-то вовне – в качестве «другого» пространства.

К строению и устроению путешествия. Пространство оказывается как бы позади разворачивающихся вновь и вновь ландшафтов. Местности, проходимые путешественником, запечатлеваются в максимально широких, «распластанных», раскрытых географических образах, используемых прежде всего для экзистенциального «оправдания» их автора.

Наслаждение от древесности. В деревянном доме, глядя на потолок. Вечернее солнце на стене. Ощущение пространства, смотрящего на тебя. Древесные узоры как выражение ландшафтов светло-желтого будущего, оборачивающегося древностью пространственности – как интровертного бытия-здесь.

Роза обладает цветом, распределенным по форме ее цветка столь ландшафтно, что солнечный свет самым естественным образом формирует пространство, где бытие без и помимо этой единственной, уникальной розы – чистое безумие, бессмыслица, нонсенс; просто – атопия.

Неласковость колючей малины, обхватившей крыльцо, сарай, дощатый туалет. Ее ягоды, темные, спелые – как груз сгущающегося воздуха, грузно и выпукло выдающего сладость хаотического, полузаброшенного места.

Листья березы, как жестяное, металлическое монисто – в жестком свете ночного фонаря. Влага, роса, мокрая трава как удостоверение сна бытия. Дело не в тишине, она изменчива и нарушаема. Скорее, неба ночью нет; оно становится ничем, где звезды – только образы небытия.

О геофотографии. Ландшафт предстает здесь мессианским образом визуальной пустоты, наполненной природой, домами, людьми, руинами, землей, небом, воздухом. Проще сказать, что остановившийся свет демонстрирует очертания прошлого как места настоящего – настоящего, чей рельеф указует уже за пределы светового пространства.

Щели бытия: внутри дощатого дачного туалета. Полутьма, солнечные блики, тонкие мельтешащие линии зелени, шелеста, ветра, дальних криков, огородных разговоров, собачьего лая меж занозистых, плохо обработанных досок. Но это – укромное место, оно вне всяких границ; бытие сквозит вовне, здесь можно попытаться – хоть мгновение – быть вне бытия. Топологический затор, барьер, но не тупик, ибо это пространство трансверсально любым попыткам представить его как спасительную остановку или передышку томящегося, задумавшегося, медитирующего времени.

Дом – средоточие пустот, занятых до последнего образа пространствами активных жизнестроений, жизнеустройств. Дом как очевидный гештальт, схваченный и захваченный воздухом, дыханием, желанием внутренних путешествий, нацеленных на экзистенцию самодостаточного и сокровенного места.

Гора – сцепление моментов подъема и спуска, что означает сжатие, а иногда и коллапс географических образов, предназначенных обычно для «обслуживания», использования пространства равномерного, равноплотного. Взгляд с вершины – это не только обозрение «широкого» пространства, обширной панорамы, но также ментальная процедура почти обязательного отождествления топографизма непосредственного и восторженного восприятия и появляющихся новых географических образов, структуры которых есть просто-напросто «слепки» самого вершинного взгляда. Гора выражается образами, чья онтология предшествует географизмам самого пространства; мысленная поляризация подъема и спуска создает те образные разрывы и провалы, которые обеспечивают визуальное сосуществование последовательных «узких», ленточных ландшафтов.

Кора времени. Осматривая старое мертвое дерево, яблоню с полусодранной корой; ясно видя голое, неживое, гладкое тело древесности, на закатном солнце – что может быть более опро-странствлено, чем эта текущая/застывающая временность? Древесность – как сходящийся, почти единый образ пространствен-ности и временности. Или же: осязание ландшафта посредством временной оболочки – слезающей, исчезающей и обнажающей тем самым неприкрытую чистую пространственность – какона-есть. Тело ландшафта в процессе его постепенного последовательного воображения лишается «коры времени»; может быть, ландшафт «мертвеет», даже и умирает, однако он обретает свою чистую пространственность-древесность, с застывающими «потёками» времени.