Страница 2 из 3
– Что извергает твой мерзкий рот? «Безграмотность» – это существительное свойства, а свойство, как ты выражаешься, невозможно «допустить». Что же касается обсценной лексики, изволь, будь милостив. Наша партия не против мата, если он выстроен с правильными падежами, грамотными суффиксами и с учётом правил глагольных спряжений.
Барабаш с каким-то животным удовольствием выругался, хотя и не был до конца уверен, что потрудился вывести ожидаемые Ниловым ухом падежные окончания и проспрягать должным образом все глаголы – уж больно много их оказалось в одной-то фразе.
– «В моих репортажах НЕТУ», – продолжал Нил, копируя его голос, противно растягивая последнее слово. – «НЕТУ» – говорят торговки творогом на рынке. Ты – журналист, жабий потрох, а значит, принадлежишь к пишущей элите. Слово – это дыхание. А дыхание твоё нечисто. Из твоего рта воняет помоями и гнильём! Ты – смердящее отребье, Егор Барабаш, тебе надо было отрезать язык в детстве, чтобы ты не смог коверкать русское слово!
Нил сплюнул на землю и кивнул Воссу и Миле. Те синхронно сняли автоматы с плеча.
Егор почувствовал, как сердце забилось, затрепыхалось за рёбрами грудины, точно синица, пойманная в силки. Вылететь бы ей, да никак, – а уж, подожди, скоро…
– По вышеперечисленному следует приговор, – голос Нила резко вспорхнул к крышам двора-колодца, спугнув ворон. – За систематическое коверканье великого русского языка, за безграмотность печатных текстов, за канцеляриты и тавтологию в репортажах Егор Барабаш приговаривается к расстрелу. Приговор требует немедленного исполнения.
Барабаш вздрогнул, дёрнулся, как затравленный зверь, взглянул на квадратик неба, забранный в кривую, точно вырезанную тупыми портновскими ножницами раму от нависающих крыш, по-рыбьи схватил губами холодный воздух. Сейчас всё будет кончено. Лишь мгновение до выстрела – растянутое каучуковое мгновение. Говорят, перед глазами должна пронестись вся пёстрая жизнь. Говорят…
Он ничего из своей биографии не вспомнил в этот наэлектризованный миг, лишь ощутил – услышал – собственный мозг, чётко, промасленными поршнями, толкающий двигатель в голове. Ещё одно невесомое мгновение – и замрёт это адское тиканье…
…Нил встал рядом с Воссом и Милой, вскинул – о, господи, не автомат, винтовку, самую настоящую винтовку – и прижался ухом к прикладу…
– Целься! – разлетелось эхом по пространству двора.
Барабаш закрыл глаза…
…И вдруг всё сказанное этими тремя из трибунала приобрело совершенно материальный облик, собралось, как детские кубики, в осмысленный текст. Егор ощущал этот текст почти физически, словно тот был прибит в черепе где-то на уровне темени. Он мог бы поклясться, что никогда память его не была так крепка, а сознание так ясно.
– Стойте, – Барабаш сделал шаг вперёд. – Вы не дали мне последнее слово!
– Слово? Чтобы ты ещё раз унизил русский язык? – Нил не отрывал прищуренный глаз от прицела.
– Вы сами, вы все… Говорите безграмотно, коверкаете речь! Если вы судите других, то должны быть, по крайней мере, безупречны! Кристально безупречны!!!
Нил оторвал щёку от приклада, подал знак остальным.
– Что ты сказал?
Барабаш набрал воздух в лёгкие, удивился, как жарко ему вдруг стало, будто не стоял он на декабрьском ветру в пижаме и куцей куртке, а вышел из протопленной избы. С этими ублюдками следовало петь по их же нотам. Зря он, что ли, в студенческие годы вымучил свою четвёрку по русскому на журфаке?
– В каждой, сказанной вами фразе, – уродство. Вы не слышите себя! – крикнул он троице. – Вы способны лишь пенять другим на ошибки, а сами греховны не меньше!
Ему не ответили. Но и не выстрелили. Пока. Барабаш призвал на помощь все, таящиеся в закоулках памяти, филологические знания, заслонил рукавом глаза от света и продолжил:
– «Приговор следует», «приговор «требует»… Приговор не может ничего требовать и не из чего следовать, вы не чувствуете язык? «Торговки творогом» – уродливая звукопись, преступный фоноряд. Дальше… «9-й канал брал интервью»… Канал ничего не может брать! И «гореть» канал не может!!! Что вы несёте? А «процедура обрезания» – вопиющий канцелярит! И «вышеперечисленное» – канцелярит! Чу! Что это? Скрип? Скрежет? Это Пушкин с Гоголем в гробу переворачиваются, когда слышат вас!
Ему показалось? Или всё же было сказано «пли»?
Последовал выстрел-свист, Егор ощутил, как индевеет его позвоночник, становится хрупким, стеклянным и рассыпается в мелкое крошево. И тело его, потеряв стержень, некрасиво опадает на стылую землю, точно кожура от ливерной колбасы. И глаза заливает чем-то коричневым, с неровными круглыми дырками, как будто сидишь внутри маленького катышка керамзита, и сам ты маленький, пего-рыжий, и смотришь на мир сквозь ноздреватую стенку…
… А боли нет. Только рядом с глазами – сапог, такой огромный, в белёсых разводах уличной соли вперемешку с грязью…
…И голос: «Унесите».
* * *
Он просыпался медленно, как после дешёвого наркоза. Холодная ладонь на его лбу убирала забытьё, нанизывала на пальцы вязкий липкий сон, как мотки свалявшейся пряжи.
– Женя?
– Тихо-тихо, мой друг, не кричите!
Барабаш открыл глаза.
Камера была узкой, длинной, холодной.
– Где я?
Он приподнялся на локте и поглядел по сторонам. Голова сильно кружилась, и человек, сидевший рядом с ним на коленях, очень долго фокусировался, не желая принять единый облик.
– Как вы себя чувствуете, дружище?
Голос был ласковый, тихий, как у покойного деда. Барабаш сильно зажмурил глаза, чтобы прогнать наваждение, но когда открыл их вновь, ничего в окружающей обстановке не изменилось: тот же узкий подвал с крохотным прямоугольником оконца где-то наверху, бетонный пол, устеленный соломой и тряпками, и пожилой человек, участливо наклонившийся к нему. Вид у мужчины был «профессорский» – бородка клинышком, нелепое для ситуации кашне в «турецкий огурец», свисающее с шеи, и виноватые интеллигентные глаза за толстыми стёклами очков.
– Вы потеряли сознание.
– Всего лишь? Меня ведь расстреливали… – Егор с жадностью выпил кружку воды, поднесённую к его губам незнакомцем.
– Расстрела не было.
– Но я слышал выстрел…
– Они намеренно отвели автоматы. Иначе бы мы с вами не разговаривали.
– Кто вы?
– О, простите. Позвольте представиться: Аркадий Маркович Дворкин, профессор кафедры филологии. Ваше имя я уже знаю.
К Барабашу медленно возвращалась память. Его оставили жить! Жить!
– Вам невероятно повезло, мой друг, – продолжал Дворкин. – С вашими ошибками в репортажах… Они должны были на месте, не церемонясь… Сейчас расстреливают и за меньшие провинности. За один только ненужный мягкий знак в глаголах. Без суда и следствия.
– Кто ОНИ? – нарочито громко спросил Барабаш.
– Тише-тише! – профессор бросил взгляд на железную дверь. – Они – это граммар-наци. Ходят по трое, как когда-то карательные революционные трибуналы по Петрограду. Ваша троица мне знакома: Нил – унтерлингв. Восс – фонопурист. И Людмила – ёфикатор.
Барабаш вспомнил, как Мила придиралась к отсутствию у него в статьях буквы «Ё», Восс зверствовал по поводу неправильно произнесённых слов, а Нил… Нил, в сущности, готов был убить его за всё сразу.
– Здесь слышимость невероятная. До меня долетело слово в слово всё, что вы им сказали. Браво, молодой человек! Это смело, а главное, невероятно! Обвинить граммар-наци в допущенных языковых ошибках! Их следователь из отдела собственной безопасности сейчас наверняка «работает» с вашим трио.
Словно в подтверждение слов профессора о слышимости, в камеру влетел женский крик, затем череда выстрелов и – завершающим аккордом – колоратурный стон.
– Это учительницы русского языка и литературы из моего Василеостровского района. Соседки, так вот. Одна исправила ученику «ни при чём» на «не при чём» в диктанте. Другая сказала на родительском собрании: «Увеличение с геометрической прогрессией».