Страница 92 из 132
А вернуться домой не могла, стыдно да горько, что опозорила я наш честный работящий род. Ведь вы, тато, говорили: «За какие грехи такая напасть, что Дудник дочку мою выбрал?..»
Да вот покатилась по селу весть про колхоз, засветила мне надежда на лучшее. Стали мы с Василем думку думать, что пойдем и мы с людьми, а свекор и свекруха как себе хотят. А они все проклинали, ходили темные, как ночь, их уже где-то записали в списки и твердый план до двора довели. Уже раскулачиванием запахло… Я им говорю: «Надо с людьми по-доброму, ведь новая жизнь идет». А свекор прямо почернел, кричит: «Не дождет коммуния! А ты, голь, молчи…»
На другое утро все и случилось. Выбежала я на двор, а он топором коней, коров рубает. Такого еще свет не видал! На одеже кровь, на бороде красные пятна, и топор весь в крови. Кричу ему: «Не троньте, не ваше!. Это батраки да убогие вдовы вам нажили…» Он как заревет и погнался за мною с тем страшным топором. А я зову людей, хоть и не жаль мне себя, а жаль, что на свете такое зверство делается. Когда люди навстречу побежали, он как швырнет топор, вот так, на ноготь от моей головы пролетел, а сам упал и землю царапает. Связали его и повели. А я без памяти пятнадцать верст бежала, до Михаила Лукьяновича, что у нас раньше учителем был. Плачу и рассказываю, а саму лихорадка бьет и зубы цокотят. А он сказал, что были мы у него лучшими учениками — я и Василь, так надеялся, что ждет нас счастливая доля. Да не судилась доля, такая круговерть пошла. «Поработай, сказал мне, в школе, а я подумаю, что делать». Стала я помогать сторожихе, прибирать. А через месяц говорит мне учитель: «Хотелось тебе в широкий свет, так поехали!» Повез он меня сюда, привел к товарищу Редактору, когда-то они вместе учились. И вот я здесь.
Днем еще всякая работа да беготня, а как свечереет, останусь я одна, — думки снуют в голове, за теми думками и слезы набегают.
Товарищ Редактор говорят, чтоб я читала много, может, через год-два пойду на вечерние курсы или еще куда учиться. А коли хотите, тато, я домой вернусь и будем в колхозе работать, потому говорили товарищ Редактор, что на село идет новая жизнь. Тракторы на помощь людям и всякие машины. Уже клятые богачи не будут глумиться над бедным людом. Поэт говорит, что даже в таком селе, как наше, будет электричество и туманные картины, а из деревянного сундучка, который называется радио, музыка заиграет и про науку рассказывать будут.
Тогда все беды минуют и станем жить вместе. Если и на курсы пойду, то все одно потом приеду, пускай все знают, что никакого куркульского добра я не хотела. Сухари грызть буду, а только чтоб всё по правде и чтоб-таки новая жизнь.
Мамусю родную целую тысячу раз, и Степанка, и вас, тато. А еще пишу вам, что Василя уже и знать не хочу.
Мне от него ничего не надо, потому не задалась доля и уже не задастся. Разошлись наши дороженьки, так пускай оно так и будет.
Отпишите мне скоренько, чтоб я знала, что вы меня не забыли, а я вас и день и ночь ни на минутку не забываю.
Ваша дочка Наталка».
Она заглянула в дверь и отшатнулась. Еще несколько минут назад у редактора сидел Филипп Остапович и они весело беседовали и смеялись. А теперь Крушина стоял у стола с перекошенным лицом; черная борода, казалось, приклеена к пожелтевшим щекам. Злыми глазами — она такие видела впервые — он смотрел на телефон и бросал кому-то резкие, гневные слова: «Нет, этого не будет! Не будет!..»
Наталка растерянно стояла в коридоре, стакан чаю дрожал в ее руке. Не заметила, как подошел Плахоття, молча взял у нее стакан и скрылся в редакторском кабинете. Крушина поднял глаза, но посмотрел так, словно сквозь Плахоттю он видел кого-то другого. Молча ткнув пальцем: «Садись!», — он заговорил тише.
— Не понимаю, откуда это у нас берется. — В голосе Крушины звучала горечь. — Что именно? Нежелание смотреть правде в глаза. Нежелание выносить сор из избы. Что!.. Нет, именно так! В уголок, в уголок этот сор, а сверху коврик, рушничок. Какой же я тогда редактор, если загодя буду бегать, показывать статьи и фельетоны? И зачем, спрашиваю я? Чтоб снять с себя ответственность? Гнать такого редактора… Или, может быть, для того, чтоб никто потом на газету не обижался? Подстругать, пригладить… И тогда гнать такого редактора. За беспринципность.
Крушина сел и вытер пот. Он расправлял закрученный шнур и морщился, отведя телефонную трубку от уха. Чей-то раздраженный голос терзал мембрану.
— Да вы же не знаете, что творится в Михайловском районе, — снова заговорил Крушина, уже сдержанно и холодно. — Нет, не знаете. Как?.. Ну, а если знаете, то тем хуже. Защищаете безыдейных людишек, нарушителей закона. Кныш?.. Да это же явный перерожденец. Там от партийности ничего не осталось, истлело, сгнило. Ладно, послушаю… А вы не бойтесь поссориться с кем угодно, когда дело идет о чистоте партийных рядов. Что?.. Зря вы ссылаетесь на товарища Тарасенко. Не делайте пугала из его авторитета. Неужто вы думаете, что большевик Тарасенко этого не поймет? Как хотите… И бюро тоже не пугало, поговорим на бюро. А фельетон — могу удовлетворить ваше любопытство — действительно написан, и завтра вы прочитаете его в газете. Только в газете. Не иначе!.. Ну что ж, это нам не впервой: отвечать — так отвечать.
Крушина положил трубку так, что аппарат жалобно звякнул.
— Щедринский тип!
Плахоття молча улыбался. Знал, о ком речь. Знал, как неприязненно, как придирчиво будет кое-кто читать завтра его фельетон о михайловских райпомпадурах.
— Прочитай, Лавро, еще разок.
Крушина язвительно посмотрел на Плахоттю.
— Редактора жалеешь?
— Я не о том…
— Что «не о том»?.. Жалеешь! Не поверю же я, что Плахоття сдрейфил и хочет подсластить свой опус.
— Вкусам щедринских типов угождать не собираюсь, — буркнул Плахоття.
— Вот это другой разговор! А прочитать лишний раз не помешает. — Крушина бросил взгляд на телефон. — Чтоб ни одного пустого слова!
— Не укладывается у меня в голове, — сказал Плахоття, показывая глазами все на тот же злосчастный телефон. — Это же ответственный партиец.
— И Кныш ответственный. А что с того?.. Это-то меня больше всего тревожит. Такие люди в партии… Мы выгнали вон троцкистских авантюристов. Те открыто выступали против. Но открыто! Вот в чем суть. А эта шатия- братия на каждом шагу кричит: «Мы — за!» Мимикрия, приспособленчество… А революции от них — как от чадного фитилька — только смрад.
Должно быть, с час они сидели над гранками фельетона, выверяя каждую фразу на слух, «на зуб».
— А знаешь, кого он мне напоминает, этот телефонный деятель? — Крушина засмеялся, блеснув крепкими зубами, которые по контрасту с черной бородой казались ослепительно белыми. — Знаешь кого? Победоносикова. Ты видел «Баню» Маяковского у Мейерхольда?.. Главначпупс Победоносиков. Как живой! Тот самый, что хотел «оканцелярить планету». Помнишь, как он наставлял писак: «Ваше дело ласкать ухо, а не будоражить». Слышишь: ласкать ухо, ха-ха-ха! А еще есть в нем от другого персонажа той же пьесы — Оптимистенко. Гладенький, ровненький, полированный… Бодрая улыбка — раз и навсегда. Бодрые словечки — тоже всегда и навечно. Оп-ти-мис-тен-ко!.. Этот все на свете может «увязать и согласовать». И тоже не любит, когда его будоражат.
— А писаки только и делают, что будоражат, — усмехнулся Плахоття.
— О, не все, не все! Сколько есть таких, что охотно, с рабской угодливостью ласкают уши. Даже ослиные. — Крушина покачал головой. — Эх, Владимир Владимирович! Подумай, как точно изобразил он этих типов. Выхватил из самой гущи жизни. А?.. Не хотел ласкать уши. Ничего не боялся. Вот тебе еще одно свидетельство, что поэты, если это истинные поэты, все видят и все понимают в жизни.
Плахоття сочувственным взглядом смотрел на Крушину и думал: «Устал, устал Лавро». Тише стал голос, пригасли глаза. Должно быть, впервые видел Крушину таким. «Может быть, ему полечиться надо? Но такое время!» Плахотте казалось бестактным даже сказать об этом. Знал, как может взорваться Крушина: «Жалеешь?..»