Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 132

Великие имена. Старые названия журналов, альманахов, вестников. И жгучие строчки — отзвуки бурь, что бушевали и бушуют на земле. Украинская муза — гонимая и затравленная, — сбивая до крови ноги, шла своим тернистым путем.

Торжественные слова вызывают у Дробота прилив горячего чувства.

— Вы настоящий поэт!

Степан Демидович качает головой:

— Нет. Поэта не вышло. Была искра — огонь не разгорелся. Кого винить? Возможно, самого себя. Однако пишу. Прозу. Может, поздно? Может, не хватит сил? Все теперь иначе… Новый день нового жаждет слова. А какое оно, это слово? Литература — великое и святое дело, и надо быть мужественным с глазу на глаз с собой.

У Толи холодеет в груди. Какие испытания ждут его? Надо быть мужественным. Может быть, доведется когда- нибудь сказать и о себе: была искра…

— А кто у нас здесь настоящий писатель? — спрашивает он.

— Кто? — отрываясь от своих мыслей, переспрашивает Степан Демидович. — Конечно, Филипп Остапович. Тоже нелегкий путь, но десятки лет в литературе. Повести, новеллы, фельетоны… Его знают все!

— Он, кажется, член «Плуга»?

— А какое это имеет значение?

— То есть как? Идейная позиция писателя…

— А она, эта позиция, — улыбается глазами Степан Демидович, — не определяется членским билетом. «Плуг», Союз пролетарских писателей, «Молодняк», «Литературная ярмарка»… Слишком много шуму. И склок, и желания выскочить вперед: мы самые хорошие, мы — авангард. А все остальные тянут назад… Есть суд более строгий и справедливый.

— Какой же это?..

— Народ и время, — поднимает палец Степан Демидович. В другой раз Дробот горячо заспорил бы и стал отстаивать свой любимый «Молодняк». Но сегодня что- то в воспоминаниях Степана Демидовича растревожило его.

— А что вы пишете? — спросил Толя и смутился. — Простите, об этом, кажется, не полагается спрашивать?..

— Размахнулся широко. Может быть, роман… Строю, строю, а все еще только — фундамент. Многое пока и самому видится как в тумане… Помните пушкинское: «И даль свободного романа я сквозь магический кристалл еще не ясно различал». Но у него был «магический кристалл», — Степан Демидович невесело засмеялся.

Толя молчал. Прикусил губу и мрачно уставился в коричневый стол. У него еще десятки вопросов, но на них он должен ответить прежде всего сам.

— Вы здесь, Степан Демидович, целехонький день. Когда же писать?

— О, ночь длинна.

После такого разговора Толе Дроботу не спится. Он сидит до рассвета, бормочет свои и чужие строфы, шелестит бумагой. В соседней комнате, проснувшись среди ночи, вздыхает старуха хозяйка: «А керосин, хлопче, недешево стоит!..»

Но на следующую ночь молодой сон берет над ним верх. Толя просыпается утром румяный, крепкий и жестоко корит себя за потерянные часы.

Игорь, входя в комнату Степана Демидовича, растерянно бормотал:

— Простите…

Ему было неловко утруждать занятого человека, да к тому же Степан Демидович давнишний коллега его отца на учительской ниве.



— Заходите, заходите, голубчик. Чем сегодня одарила вас муза?

Игорь смущенно улыбался, однако ревниво следил за каждым движением пера Степана Демидовича. И если перо это вторгалось в текст, отыскав-таки грамматическую или синтаксическую ошибку, Игорь страдальчески морщился, но молчал. Когда же Степан Демидович безжалостно зачеркивал какое-нибудь слово и над ним четко выводил другое, Игорь, упрямо сдвинув брови, углублялся в словари. Иногда он у самого Гринченко находил подтверждение своей правоты. Что ж, Степан Демидович с удовольствием признавал, что и впрямь употребленный Игорем синоним точнее, характернее, и уступал.

Хозяин словесного чистилища ставил в уголке свою подпись и дружелюбно улыбался. Растроганный Игорь Ружевич сердечно благодарил, и оба расставались довольные друг другом.

Только Марат не любил задерживаться у стола Степана Демидовича. С независимым и деланно равнодушным видом он клал на стол свои листочки и торопливо говорил:

— Я погодя зайду, товарищ Рудинский.

Не обращаться же ему на старорежимный манер по имени и отчеству. Не рассыпаться же в любезностях, которые он терпеть не может, но без которых Степану Демидовичу, видно, и минуты не прожить: «Пожалуйста…», «Очень вас прошу…», «Простите…»

— Я погодя…

— А вы присядьте, пожалуйста, товарищ Стальной, — радушно приглашал Степан Демидович, берясь за его рукопись.

Тут-то и начиналась для Марата пытка. Он принужденно улыбался, когда Степан Демидович, читая его корреспонденции, молча ставил запятые и решительно вычеркивал такие выражения, как «текущий момент» или «на данном этапе». Он недоверчиво хмурился, когда Степан Демидович терпеливо доказывал ему, что не следует — без особой необходимости — употреблять иностранные слова, и случалось, чтоб доказать, что и он не лыком шит, упрямо стоял на своем.

— Так лучше, я тут делаю политический акцент… — заявлял Марат и с вызовом смотрел на законодателя словесной премудрости: «Может, в запятых ты и больше смыслишь, а уж что касается политики, так ты, беспартийный, — цыц!»

Степан Демидович шел на уступки:

— Возможно. Но если вам так уж хочется написать, что оратор констатирует, то помните: в этом слове только одно «н».

Марат, покраснев как рак, вычеркивал лишнее «н» и, схватив свои листочки, поспешно выходил.

Как-то раз Марат столкнулся в коридоре с Крушиной, на ходу просматривавшим какую-то рукопись. Редактор остановился и, поскребывая бороду, показал глазами на дверь, за которой сидел Степан Демидович:

— Какие богатства в этой голове! Так знать язык! Так чувствовать силу и музыку слова! А мы…

Крушина махнул рукой и прошел к себе в кабинет, провожаемый безмерно удивленным взглядом Марата. Что ж это происходит? Марат почувствовал себя глубоко оскорбленным за Крушину. Как он, этот беспартийный спец, осмеливается делать замечания самому редактору? Если даже заметил что-нибудь не то — молчи! И что это за порядки: редактор сам идет в чистилище со своей передовицей? Вызвал бы этого Рудинского к себе и дал бы ему понять, что значит передовая статья в газете. Да это же политическая установка для целой области! Какое же он имеет право там ковыряться!

И впервые Марат почувствовал минутное разочарование в Крушине. Как жаль, что у человека, который должен быть железным борцом, есть такие слабости!

Возле стола редактора сидел молодой парень и напряженно вглядывался в каждого, кто входил в комнату. Карие глаза под длинными ресницами светились такой радостью и таким наивным любопытством, что присутствующие не сразу обращали внимание на его худое желтое лицо с крепко сжатыми бескровными губами.

На острых плечах казалась слишком широкой сорочка из небеленого полотна, выстроченная по вороту и на груди тонкой сине-розовой мережкой. Линялые, когда-то, должно быть, синие штаны прятались в порыжевших сапогах. В одной руке он держал картуз, на другой — рукав от локтя был подогнут кверху и приколот большой булавкой.

Все старались не смотреть и невольно поглядывали украдкой на от резанную по локоть руку, и сразу понимали, кто это. А он жадно всматривался в каждого и старался угадать имена и фамилии, которые встречал в газете. Все казалось ему необыкновенным. Вот она — редакция! Сюда ночами, завесив окна, писал он при коптящем каганце свои короткие заметки. Отсюда получал письма, печатные буковки которых вызывали в нем почтительный трепет. Редакция… Тут рождалась газета, которую он прочитывал от первой и до последней строки, и все в нем пылало от тех горячих слов, которыми кричали столбцы.

Лавро Крушина стоял за столом, в беспорядке заваленным газетами, книгами, бумагами, и сияющими черными глазами взглядывал то на парня, то на редакционных работников, которые собрались в кабинете.

— Это, товарищи, — начал он почти торжественно, — наш дорогой селькор Панас Шульга. А еще мы знаем его под другим именем — теперь это уже не секрет: «Стальное перо»… Вот это он и есть — стальное перо, которое не щадит классовых врагов. Мы пригласили товарища Панаса, когда поправится, приехать к нам. Он, видите, и удрал из больницы… А это наша редакция. Панас, присмотрись получше, может, и здесь надо кого-нибудь, если не стальным, то гусиным пером пощекотать.