Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 132

Нет, не так представлял Гаркуша свою деятельность во вражеском тылу. Он думал, что его особа и место пребывания будут окружены атмосферой глубокой тайны. Надежное убежище, разумеется, будут охранять бесстрашные чекисты, которых никто не знает и не видит. Только через них отдает Гаркуша суровые приказы, и, подчиняясь этим приказам, люди идут на отчаяннейшие операции, на подвиги, а если нужно — и на смерть!

А как нелепо все складывается в действительности! Эта убогая комната у старой глуховатой швеи, что все вздыхает по своим сыновьям, воюющим на фронте, этот мужиковатый простак Середа, блуждающий по улицам со своими стеклами да замазкой, и легкомысленный Корж, которому море по колено, и Ольга, готовая прыгнуть в огонь.

Гаркуша стиснул зубы. Нет, это нестерпимо. Они рискуют головой, забывая, что тем самым подвергают опасности и его, Гаркушу. Ведь он связан с ними, и ничто не может освободить его от этой связи. Если б он мог действовать в одиночку! Сам по себе, ни от кого не завися.

Из соседней комнаты донесся шорох. «Проснулась, старая ведьма», — неприязненно подумал Гаркуша и стал прислушиваться. Вот Григорьевна закрыла ставни, вот чиркнула спичкой и зажгла керосиновую лампу. Наконец скрипнула дверь и послышался мягкий голос:

— Может, поужинаете?

— Сейчас, — буркнул Гаркуша.

Он встал и, щурясь от света, вышел в чистую комнату, служившую хозяйке кухней, столовой и спальней. У стола хлопотала маленькая, седая, чуть сутулая женщина. Она обернулась и посмотрела на него удивительно ясными и блестящими глазами. Ее округлое, с мягкими чертами лицо светилось улыбкой, взгляд выражал преданность и материнскую любовь. Почти незнакома была Григорьевна со своим квартирантом, но про себя гордилась тем, что ей доверили нашего человека, и любила в нем и своих сыновей, воевавших на фронте, и советскую власть. Те, кто знал Григорьевну, не сомневались, что так же самоотверженно, молчаливо она пойдет на пытки, на смерть за человека, которого ей доверили.

— Садитесь, поужинаем. Верно, проголодались.

— Ничего… — сказал Гаркуша.

Как и всегда, он молчал, хмурился, не зная, о чем говорить с этой женщиной. Обыденные разговоры он считал слишком мелкими, а важные дела не мог обсуждать с нею из соображений осторожности и соблюдения тайны. На первых порах его хмурый вид и молчаливость стесняли Григорьевну, но потом она привыкла и, потчуя своего квартиранта («Ешьте, ешьте на здоровье»), она вела свой тихий рассказ, неизменно вспоминая мужа, которого зарубили петлюровцы в девятнадцатом году на Думской площади, и двух сыновей, воюющих теперь неведомо где.

— Не побил нас Петлюра, не побил Деникин, не побьет и Гитлер. Отольются ему наши слезы.

Она украдкой утирала глаза, смущенно улыбалась и еще более добрым и преданным взглядом смотрела на Гаркушу.

«А что, что я мог сделать?» — в тысячный раз говорил себе Олекса Зубарь.

Встречал знакомых. Одни смотрели на него с сочувствием и молчали. Другие были равнодушны: «Что же тут такого?.. Всех их уничтожили, и твоя Марьяна не исключение». Этих волновало иное: хлеб насущный.

Но замечал он и укоризненные взгляды; тогда уже со злостью говорил себе и другим: «А что, что я мог сделать?»

Те люди, в глазах которых он читал невысказанный укор, таинственным шепотом рассказывали, что, мол, Заболотный не отдал фашистам жены-еврейки и дочери — удрал вместе с ними, ищи ветра в поле. Что Ковалевская прячет мужа неведомо где — то ли на чердаке, то ли в развалинах — и поклялась: либо останемся живы, либо умрем вместе с ним. Рассказывали о спасенных детях…

Зубарь весь темнел, глаза наливались яростью.

— Все это выдумки, выдумки. Зачем болтать!..

Он поворачивался спиной и уже никогда больше не заговаривал с людьми, напоминавшими ему о том дне, который он хотел и никак не мог забыть.

«Что я мог сделать?» — спрашивал себя, ища в этих словах оправдания. Но тут ему слышался голос матери: «Ты ничего и не пытался делать, пальцем не шевельнул. Ты даже не попрощался с нами…»

Зубарь испуганно оглядывался: не подслушивал ли кто? С ненавистью вспоминал он знакомых, которые заставляли его думать о том дне. Хватит, не желает он думать!



Тем большей благодарностью проникся Зубарь к Калиновскому, который пришел к нему, крепко пожал руку и сказал просто и сердечно:

— Держись, Олекса! Держись, не сдавайся. Это главное…

Ни о чем не расспрашивая, без охов и вздохов, он заговорил о другом. У проходной завода вывешено объявление, подписанное каким-то «шефом Бунке», — все рабочие и инженеры должны немедленно приступить к работе. Тех, кто не явится, будут рассматривать как саботажников и карать по законам военного времени.

— Что же делать? — спросил Зубарь.

— Пойдем завтра на завод, — спокойно ответил Калиновский. — Эта петрушка, видимо, надолго. Есть ведь надо? А главное, где все, там и мы. Завод-то наш! Мы им поработаем, — с угрозой закончил он.

Зубарь никогда не был близок с инженером-механиком Калиновским. Людей на заводе — множество. Маленький, щуплый, с негромким голосом, Калиновский оставался в тени. Несколько лет тому назад, во время аварии, он лишился глаза, и с тех пор все поглядывали на него с невольной жалостью. Живой глаз механика искрился мыслью, а рядом тускло поблескивал очень схожий и поразительно отличный мертвый кусочек стекла. Именно поэтому Калиновский не попал на фронт и остался в Киеве. Расспрашивать его Зубарь не стал, так как пришлось бы тогда рассказать и о себе.

Калиновский заночевал у Олексы. Поделился нерадостными вестями о боях под Харьковом, а может, уже и за Харьковом, пересказывал всякие слухи, ходившие по городу, и даже глупые сплетни, которые с таким смаком сочиняли кумушки. За весь вечер он ни словом не обмолвился о трагической гибели Олексовой семьи.

«С ним хорошо, — подумал, засыпая, Зубарь. — Не расспрашивает, не лезет в душу».

Утром пошли на завод.

Летом они оба принимали деятельное участие в демонтаже и вывозке станков, моторов и прочего заводского оборудования и незавершенной продукции. Работали по пятнадцати часов. А бывало и так, что по двое-трое суток не выходили из цеха. Тогда, в горячке, в спешке, никто не оглядывался вокруг. Теперь они, пораженные, остановились перед открытыми воротами — дверями своего цеха. На них пахнуло запустением, кладбищем. Кое-где торчали, как пни, негодные или безнадежно устарелые станки. На месте других остались лишь разбитые бетонные основания. Беспорядочно свисали оборванные провода.

Человек десять или пятнадцать рабочих на весь огромный цех, с лопатами и метлами, занимались уборкой, вывозили на тачках мусор и обломки.

— Веселая картина, — сказал Калиновский.

Зубарю показалось, что механик обменялся взглядом с рабочим, который старательно разравнивал лопатой землю у стены. Зубарь вдруг вспомнил: как раз там ночью закопали две тонны медного провода, который не успели вывезти.

— Послушай, Калиновский, — прошептал он. — Там…

— Знаю. Молчи…

Живой глаз Калиновского смеялся.

На заводском дворе, загроможденном ломом, кузовами разбитых грузовиков, кучами угля, тоже маячили одинокие фигуры. Двое, согнувшись, тащили тяжелую доску. Еще двое не спеша насыпали уголь на тачки и отвозили в кочегарку. Иные просто слонялись по двору, а может быть, разыскивали что-то.

— Это первые дни, — задумчиво промолвил Калиновский. — Да и подгонял еще нет. Надо думать, немцы свои порядки заведут. Что ж, посмотрим… А теперь пойдем знакомиться с шефом Бунке. Поглядим, что это за птица.

У конторы он на миг остановился, повернулся к Зубарю и крепко сжал его локоть. И живой глаз, и неживой одинаково остро вглядывались в Олексу.

Зубарь побледнел. Он начинал догадываться, что Калиновский пришел на завод не ради куска клейкого оккупационного хлеба, что не случайно он переглянулся с рабочим, который возился на том месте, где закопан медный провод. И, наверное, есть у него какой-то скрытый замысел, если он сам решил и его, Олексу, ведет знакомиться с шефом Бунке.