Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 132

А потом он подумал другое: «А может быть, сейчас Костецкий ведет танковую дивизию на гитлеровцев?» Но и этого он не мог сказать Клавдии Даниловне. Не догадки, не предположения, хотя бы и самые радужные, нужны ей.

Ярош встал, взволнованный, и, тяжело опираясь на палку, проковылял к окну. Клавдия Даниловна встрепенулась, словно только сейчас увидела его.

— Саша!.. Вы ранены? Простите, я все о себе… Что у вас с ногой? — Она подошла к нему и испуганно прошептала — А почему вы здесь? Саша, ведь вы были в армии? Как же так?

Он ждал этих горьких вопросов с первой минуты встречи, и все же, когда услышал их, не так слова, как ее голос, ее взгляд потрясли его.

— Окружение?

Ярош только кивнул головой. Хорошо, что она не представляет, какой ад скрывается за этим словом.

— Что с ногой?

— Э, заживет, — отмахнулся он. — Спасибо старому сельскому фельдшеру. Но будь она проклята! — Ярош изо всех сил стукнул палкой о пол. — Из-за нее не смог выйти из окружения. Пока доплелся…

— Где это вас?

— Под Уманью. Я знал: Киев наш. Я готов был ползти на четвереньках. И вот дополз!

Ярош умолк, и она вздрогнула не от того, что он сказал, а от того, что не договорил.

— А вы? — спросил Ярош.

— Как все, — покачала головой Клавдия Даниловна. — Была на окопах, потом помогала здесь… Вот так и осталась.

— Невеселая история.

— Невеселая, — вздохнула Клавдия Даниловна. — Но вы обо мне не беспокойтесь, я все стерплю. Мне за вас больно. Как же вы пойдете? Ведь зима приближается. С такой ногой…

— Еще немного подживет — пойду.

— Саша, — шепотом, волнуясь, заговорила она. — А может быть, здесь?.. Столько людей, преданных до конца… — Еще больше волнуясь, уже со слезами на глазах, она сказала: — Саша, вы-то мне верите! Если нужно будет, поручите мне что хотите. Я все сделаю. Я жизнь отдам, хотя у меня и сын… Ведь я знаю, Саша, вы не опустите рук.

Ярош сжал челюсти так, что выступили и побелели скулы. Ничего не сказал. И сказал все.

Клавдия Даниловна даже посветлела, взглянув на его окаменевшее лицо:

— Дмитрий всегда говорил, что вы, Саша, крепкая косточка… Ой, что ж это я! Чаю, хоть стакан чаю!

Она вышла на кухню, принесла горячий чайник, вынула из буфета хлеб и кусочек сала.

— Не знаю, Саша, что дальше будет. Должно быть, придется голодать. Не видно, чтоб немцы собирались нас хлебом кормить. Я не о себе думаю. У меня Юрко на руках.

— А где он?

— Пошел в школу. Посмотреть. Там, говорят, какие- то объявления вывешены. Регистрация учителей, что ли… Петлюровские недобитки зашевелились. В управе орудуют, суетятся. Возможно, откроют несколько школ. Еще бы! Гитлер — освободитель! Вы не видели портретов с такой надписью? Вот этакие!.. Юрко позавчера один сорвал. Ну что вы скажете?

— Молодец! — невольно улыбнулся Ярош. Но тут же покачал головой: — Ненужное геройство. Вы ему не разрешайте…

— Такой глупый, неосторожный. Еще домой обрывки принес, показать. — Клавдия Даниловна вздохнула. — Если б вы знали, Саша. Как ни трудно мне приходилось и приходится, самое трудное — это Юрко. Что ему сказать, как объяснить, когда и сама ничего не понимаю? Ну какие мне найти слова? Отец вместе с Кировым воевал, с Фрунзе. Подумайте! И вдруг — враг народа. Я ему тысячу раз говорила: «Это ошибка, сынок, в такой суровой борьбе может произойти и жестокая ошибка». А он: «Мама, разве нужно столько лет, чтоб исправить ошибку?» Я ему приводила и ваши слова: «Может быть, поклеп, наговор каких-нибудь мерзавцев». А он на это: «Почему же не накажут этих мерзавцев? Разве возможна такая несправедливость? Мама, напиши Сталину. Еще раз напиши». Боже, сколько раз я писала!

Последние слова прозвучали так, что Ярош похолодел.

Хорошо, что в прихожей постучали.

— Юрко! А у нас дядя Саша, — услышал Ярош.

Вошел длинноногий мальчик, и Ярош, взглянув на него, понял, что никуда ему не деться от непрошеных дум и воспоминаний. В двенадцатилетнем мальчишке он увидел Дмитрия Костецкого — светловолосого, ясноглазого, из-под крутого лба глядящего тебе прямо в глаза. «До чего похож», — чуть не вырвалось у него; он прикусил язык. «И как вырос! Давненько уже я тут не бывал», — сказал себе Ярош с укором.

— Ну, здорово, Юрко, — хрипло проговорил он. — Растешь, братец мой, растешь!



Он крепко, как взрослому, пожал мальчику руку, потом обхватил за плечи, притянул к себе. Мальчик ткнулся лицом ему в пиджак, покраснел и замер. Скупая мужская ласка, верно, напомнила ему что-то давнее, отцовское. Стоял и боялся шевельнуться. А мать смотрела на обоих и никак не могла проглотить комочек, застрявший в горле.

— Садитесь же, попьем чаю, — засуетилась она. — Что там за объявление, Юра?

— Регистрация учителей.

— Не пойду, — твердо сказала Клавдия Даниловна.

Ярош покачал головой:

— Я не уверен, что это самое правильное.

— Ну что вы, Саша! — удивилась она. — Неужто вы хотите, чтоб я работала на немцев? В фашистской школе?

— Там будут дети, там будут учителя. А если так, то можно ли стоять в стороне? Вы будете вместе с другими. Это уже кое-чего стоит.

— Не знаю, не знаю, — растерянно сказала Клавдия Даниловна. — Ведь… Если в школу пойдет любой учитель, никто ничего не скажет. А пойду я, так, верно, не один мне вслед бросит: «Побежала, небось немцев ждала, у нее ведь муж…»

Ярош перебил:

— Может быть, и через это придется пройти. Но там, где наши люди, должны быть и мы.

Он попрощался.

— Я еще зайду. Будь здоров, Юрко. И не делай глупостей.

На него пытливо смотрели ясные глаза Костецкого, и в них та же тысяча вопросов. Ярош почувствовал, что отвечать не в силах, и торопливо сказал:

— Мама тебе объяснит, почему я здесь.

Клавдия Даниловна провела его через кухню и темные сени на черный ход. Когда она отворила дверь, Ярош увидел небольшой садик, за ним длинный проходной двор.

Клавдия Даниловна заговорила шепотом:

— Может быть, вам или кому-нибудь другому придется скрываться… Имейте в виду. Видите: два выхода, на улицу и сюда.

Ярош ничего не сказал. Лишь кивнул головой и крепко пожал ей руку.

Комната, казалось, посветлела от белозубой Ромкиной улыбки.

Максим по-мальчишески смеялся, ловя молниеносные движения проворных Ромкиных рук, ловких ног, головы.

Ромка искусно жонглировал четырьмя тарелками. Он показывал фокусы с маленьким мячиком, который прятал за воротник, а вынимал изо рта. Он угадывал любую задуманную карту и неожиданно находил ее не в колоде, а в кармане. И еще хвастал, что может глотать шпаги. Да только… шпаги у него сейчас нет.

— А что ты еще умеешь? — смеясь спросил Максим.

Смеялась и Ольга. А Ромка смотрел на нее так, как и положено смотреть семнадцатилетнему юноше на красивую девушку старше его годами: восхищение, почтительность и робость — все смешалось вместе. Эту робость и смущение он старался скрыть за разными забавными проделками, и это ему почти удавалось.

Максим все видел и улыбался со снисходительностью взрослого, однако и его зеленовато-карие глаза тоже временами тревожно поглядывали на Ольгу. Только Максим старательно скрывал свое восхищение и свою робость перед этой девушкой, что так сурово хмурилась и так хорошо смеялась.

Что же еще умел Ромка? Щелкать соловьем. Кукарекать лучше, чем петух, болботать, как старый индюк, мяукать котенком.

А еще умел Ромка незаметно, через дворы и переулки, пробираться к одному маленькому домику и выносить оттуда пачки листовок. Умел, весело поблескивая белыми ровными зубами, шмыгать вокруг немецких машин.

Умел внезапно появляться там, где нужно, и исчезать, когда понадобится, еще внезапнее. Умел первым узнавать обо всем, что творилось в городе.

А до войны его любимым делом было ковыряться в телефонных аппаратах, распутывать сложное сплетение проводов — Ромка работал монтером телефонной станции. Глубь времен — а в действительности каких-то три с половиной месяца — отделяла его от тех удивительных довоенных дней, когда можно было, беззаботно улыбаясь и насвистывая, ходить по улицам Киева с рабочей сумкой за спиной.