Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 49



Бродский поднял полосатый цветастый камень и подбросил его на ладони:

— Таким, как Марья Федосеевна или Голиков, я бы платил что-то вроде пенсии, как инвалидам: пусть они сидят дома и не мешают работать тем, кто хочет и умеет работать по-настоящему! Это обойдется дешевле для государства.

Бродский подбросил камень, поймал и крепко сжал его в кулаке.

Шамарин сердито швырнул в кусты корень, который строгал во время всего спора, встал и быстро зашагал в сторону палаток — обиделся.

— Индивидум и есть! — бросил на ходу Бродскому.

— К утру оттает, ая! — сказал Кытаат и выбил о носок сапога догоревшую трубку.

Он внимательно посмотрел на Бродского:

— Ты большой человек, однако-то, пошто в лес ездишь работать в отпуск? Курорт надо ехать!

— Не люблю курортов. Я выдумываю машины, которые помогают выращивать и убирать хлеб. Я хочу видеть людей, которые едят этот хлеб, — не во время безделья, а во время работы. И землю люблю смотреть— разные новые места.

— Ая! — уважительно воскликнул якут.

— Вот буду зимой вспоминать тебя и Пею — и, глядишь, выдумаю что-нибудь хорошее.

— Но-о! — еще раз выразил свое удивление Кытаат.

Вечер незаметно перешел в зыбкую северную ночь.

Отрывисто и гортанно вскрикивала ночная птица, мигали, перезваниваясь, яркие зеленые звезды, и, поблескивая, наполняя воздух запахом талых снегов, неслись струи Токко. Бродскому показалось: не река это, а сама жизнь — суровая, беспощадная и прекрасная — несет в базальтовых берегах свои стремнины.

Понедельник-Вторник

Солнечный свет дробился в зернах снега, мешал смотреть. Петруха нашарил в кармане телогрейки очки с зелеными стеклами. На людях Петруха стыдился этих очков, на самом же деле темные очки придавали его фигуре могутный вид. Давно не стриженные волосы жесткой гривой спадали на воротник телогрейки, борода вилась густыми колечками, и в ней блестели кусочки льда. Петруха слегка горбился от избытка сил. За плечами висел рюкзак и легкое двуствольное ружьецо. Было приятно ощущать спиной мягкость рюкзака, в котором лежали беличьи и собольи шкурки.

Заиндевелые распадки хребта и каменная голова Шоно остались далеко позади, Петруха выходил к обжитым местам. Маячили сопки, наголо обритые моторными пилами. Лесовозные дороги уползали влево и вправо. Горбилась сопочка с остатками одиноких лесин, и за ней должно бы стоять зимовье, почерневшее от мазута.

Но зимовья этого нет, Петруха издали увидел белую прогалызину с редкими черными зрачками углей. Там уже вертелись обе его собаки, с удивлением обнюхивая место пожарища. У пса Тобо нервно дергался хвост — он, очевидно, уловил запах Гохи. Петруха тоже дрогнул нутром и машинально содрал с головы шапку. В таежных урочищах они провели с Гохой не одну зиму, а теперь, похоже, нет больше Митрофанова Гохи! Старик Налабордин, проезжая на лошади в Горбатый ключ, сказывал: видел свежее пожарище, а перед этим шибко пробежала машина, и за стеклом мелькнуло почернелое, неживое лицо Гохи. Старик Налабордин так и сказал: сгорел Митрофанов Гоха! Большая беда вышла на ключе Утлом…

Петруха развязал веревочку рюкзака, вынул термос, кусок вареной изюбрятины и сел на пень. Холодная изюбрятина казалась невкусной, пресной, но Петруха отрезал ножом тонкие полоски мяса и старательно жевал. Получилось — поминки, вроде.

Дорога от Утлого пошла уверенней, тверже. Под натруской пороши угадывался плотный колесный накат. Ногам стало легко и вольно, зато голова потяжелела от дум.

Четыре зимы Петруха ходил соболевать с Гохой Митрофановым, на пятую разлад вышел. Закуролесили оба: свадьба в поселке была, потом братан Петрухи диплом обмывал. И снег упал — нарядилась деревня в белое с искоркой. Большой укор был в ее праздничной белизне. Петруха даже как бы сробел немного: начало зимы он встречал всегда далеко от дома, в хребтах, давно не видел поселка в такой неожиданной чистоте и строгости.



Гоха Митрофанов пришел с бутылкой — веселый, шапка набок. У Петрухи не хватило духу заворотить Гоху домой. Посидели немного, и тут Петруха сказал строго и неуступчиво:

— Все, лады! Шпарь к своей бабе: пусть припасы пакует. Завтра — в тайгу, с утра выходим, поране.

— А завтра-то что у нас? Забыл? Понедельник завтра!

— К черту твой понедельник! Я сказал: завтра. Снег вон выпал.

— Не! — уперся Гоха. — Никак не согласен. Во вторник стронусь.

С тем и домой потопал. Петруха чертыхнулся напарнику вслед, торопливо принялся укладывать в торока еду, порох, запасную одежу. Он знал: завтра не выйдут— вся неделя прахом пойдет.

Петруха договорился насчет лошадей, подрядил выгонщика, убрал во дворе — на радость теще. Она, теща, отвыкла видеть Петруху за домашней работой. Зимой — белковье, летом — долдонят с Гохой, дым столбом!

Нарядной была деревня — вся в белом. Щедрости природы удивлялся Петруха, а еще больше — справедливости: всем всего поровну! И на железной крыше дома главбуха праздничное сияние, и на корявой кровле избы одинокой бабки Шершанихи точно такая же белизна.

Под вечер Петруха пошел домой к Гохе — предупредить, что утром они выходят.

— Эк, заладил! Ты пошто такой-то? — опять заерепенился Гоха. — Ну, не пойду завтра! Ну?! Понедельник— день бездельник. Никто никуда не ходит в понедельник.

— Годить некуда, — упрямо сказал Петруха, — вот ты снова хорош, а завтра снова опохмелка — сказка про мочало, без конца и начала. Так и сезон пройдет. Люди-то уже давно белкуют.

Гоха перевел беседу на скандальный тон, пугая жену и детей. Пришлось выйти во двор.

— Ну, вот что, — сказал Петруха, — или ты идешь, или ты мне не товарищ. Один пойду!

— Эк, испужал меня! Да я на участок устроюсь, лес валить. Видел я тебя в гробу, в белых тапочках!

Гоха даже драться полез, и тут Петруха сунул ему слегка под дых. Куда бы соваться сухожилому, мухрому Гохе — против него Петруха кряж, хоть и тоже невысок ростом! Но Гоха с детства такой: в пятом классе запустил в учительницу склянкой с чернилами.

И вот теперь, похоже, нет Гохи. Был — и нету.

А уже поселок увиделся с невысокого взлобка, поросшего светлым березняком. Как и в первый тот снегопад, поселок вновь показался ладным. Черными линиями жердей четко расчерчены огороды, крыши белеют под шапками снега. И главное — бани! Дымили по огородам бани — суббота, видать, была.

Петруха прибавил шаг — снег скрипел, чвиркал. Было приятно идти, смотреть, думать. Петруха старался доброе думать о Гохе — покойник, может быть, Гоха-то! Нельзя худое думать об умерших — традиция такая вроде.

Но хорошее про Гоху не особенно вспоминалось: забулдыжна серенький! Петруха и брал-то его в напарники потому, что брать было некого. Перевелись охотники. Стояла Каменушка — охотничья деревенька, а лет семь назад нагрянули лесорубы: стук-бряк, грохот, моторы, бензиновая вонь. Зверь весь за хребты умелся. Белка-соболь далеко, деревья близко: знай, режь, вали листвянки да сосны! Деньги исправно платят. И пошли валить. А куда денешься? Только Петруха никак не мог себя переделать. Не мог он ополчиться на лес-тайгу, которая с малых лет кормила его, поила, оберегала. Звук моторной пилы уши резал. И урканья лесовозов, и стрекота трелевочных тракторов Петруха не одобрял, «Диким мохом оброс ты, замшел совсем!» — говорил ему младший брат, который выучился на тракториста. Он вроде бездельником оборачивался для них, для родни: скоро же это они забыли, что охота потяжелей всякой другой работы. «Поджилки слабы!» Они его на одну доску с Гохой ставили, хотя Гоху он брал в тайгу вместо кашевара вроде. Там, где Гоха одного соболя с грехом пополам добудет, Петруха пять возьмет.

Этот сезон неплохим выдался. В рюкзаке за спиной добрая связка соболишек, да белок три сотни будет. Но потешно одному в тайге жить! Все время внутрь себя смотришь, будто кино какое крутится там про жизнь человеческую. И много забавного открывается — чудеса вокруг колеса! Вот хотя бы соболей взять: ведь он, Петруха-то, вроде как для буржуев старается. Уйдут соболишки на международный аукцион — негритянский король какой-нибудь будет преть в Петрухиных соболях или маруха миллионщика, тонконогая фря, сошьет себе из них телогрейку.