Страница 8 из 21
В «Рижской фотографии господина Лабрюйера» опять было шумно – дворник Круминь вколачивал в стенку гвозди для хитрой конструкции с кронштейном, собственного изобретения, которой следовало удерживать от падения елку, а Хорь, стоя рядом, давал смехотворные советы, от которых Ян и Пича чуть за животы от хохота не хватались.
Ян, красивый восемнадцатилетний парень, с утра бегал, разнося заказанные карточки, а теперь, переодевшись в приличный костюм, был готов обслуживать клиентов. Костюм ему купили в складчину – десять рублей дали родители, другие десять – Лабрюйер в счет будущих заслуг. Кроме того, Ян начал отращивать усы, и Енисеев, чьи великолепные усищи, неслыханной густоты, у многих вызывали зависть, подарил ему особую щеточку для расчесывания и укладки, а также усатин под названием «Перу», реклама обещала, что за три недели на пустом месте от этого усатина вырастет целый лес. Это был царский подарок – флакон стоил целых полтора рубля. Но Енисеева, видимо, развлекала суета вокруг Яновой растительности на физиономии.
Пича все собирался залить во флакончик усатина чего-нибудь неподходящего, но госпожа Круминь, догадавшись о такой диверсии, заранее пригрозила своему младшенькому розгами.
Сама она сидела за столиком, как важная дама, в новой юбке и новом жакете, и изучала альбомы с фотографиями, критикуя неудачные прически и умиляясь мордочкам детишек.
Словом, в фотографическом заведении царил патриархальный рай, можно сказать – истинно немецкий рай, в котором все улыбчивы и доброжелательны, в меру сентиментальны и деловиты.
К Лабрюйеру поспешили навстречу, освободили его от тулупа и шапки, а валенки он снял уже во внутренних помещениях заведения. Там он обнаружил Енисеева с Барсуком, которые только что явились, но вошли не через салон, а с черного хода.
– Не знаю, тот ли след я взял, но на что-то подходящее наткнулся, – сказал Лабрюйер. – Кончится это тем, что я раскрою кучу давно позабытых дел, но нужного человека так и не найду.
– Найдешь, – твердо ответил Енисеев. – Я тебя знаю. Ты только с виду такой праведный бюргер. А когда припечет, хватка у тебя леопардовая.
– Может, обойдемся без комплиментов? – почуяв в голосе боевого товарища неистребимое ехидство, спросил Лабрюйер.
– Но ты пробуй и другие варианты. Нам нужен человек, который вертится вокруг «Феникса», «Мотора» или даже резиновой фабрики братьев Фрейзингер. Да, брат Аякс, шины для велосипедов и автомобилей – тоже такой товар, что армии требуется.
На следующий день Лабрюйер пешком, для моциона, отправился в Московский форштадт. Это был именно моцион, без размышлений о маршруте: Лабрюйер вышел на Мельничную улицу и прошагал целых две версты, все прямо да прямо, и вот ноги сами принесли его к тому месту, где в Мельничную упиралась Смоленская улица, не так давно названная Пушкинской. Новое название пока не прижилось – мало кто из форштадских жителей знал, какой такой Пушкин, а город Смоленск был всем известен.
На углу рядом с постовой будкой стояла скамейка. При виде этой скамейки всякий первым делом подумал бы о слоне, которого она должна выдержать. Но скамейку городские власти (видимо, по предложению покойного градоначальника Армитстеда, любившего интересные затеи) поставили для одного-единственного человека. Это был будочник Андрей, настоящий великан с пудовыми кулачищами. Служить он начал в незапамятные времена, а теперь сделался не просто огромен, но еще и толст.
Андрея все звали именно так – вряд ли кто из форштадских береговых рабочих, складских грузчиков и жулья знал его фамилию, но вот с кулаками познакомились многие. Если вдруг посреди недели затевалась драка (субботние и воскресные драки были чуть ли не узаконенным развлечением здешних мастеровых), бабы тут же принимались вопить: «Бегите за Андреем!» Его находили на скамье, откуда он созерцал реку, он преспокойно шествовал к тому кабаку, у дверей которого безобразничали, и раскидывал драчунов, как щенят. А в субботу и воскресенье он сам шел в места, которые считал подозрительными и многообещающими.
Этот-то ветеран и был нужен Лабрюйеру.
. – Я с вопросами пришел, об одном давнем деле, – сказал он. – Ты ведь помнишь, как под причалом нашли убитую девочку, с перерезанным горлом?
– Как не помнить… Беленькая такая, косы длинные…
– И одна проститутка заявила, что девочка тем же ремеслом промышляла, просто рано созрела. Что по вечерам они чуть ли не вместе ходили, знакомились с матросами, со струговщиками.
– Да-а… – протянул Андрей. – Была такая Грунька-проныра, помню. Была…
– А куда подевалась?
– А куда они все деваются? – философски спросил Андрей. – Подцепила французскую хворобу, одного наградила, другого, мужики узнали, поколотили…
– Так она померла?
– А черт ее знает. Грунька, может, хворобу и не подцепила, да только ее раза два били, и за дело били, без зубов осталась. Ну и кому она такая нужна? Про это, может, Нюшка-селедка знает, вот они как раз вместе ходили.
– А с девочкой она, значит, не ходила?
– Черт ее разберет. Если девчонка и точно б…дью заделалась, то не тут, у спикеров, гуляла, а где-то еще. Тут бы я ее заметил. Может, у Андреевой гавани промышляла. Может, вовсе на Кипенхольме. Но не на Канавной – там богатые бордели, оттуда бы ее в тычки прогнали, потому – хозяйки лицензию покупают, кому охота из-за малолетки без лицензии остаться? Жалко девку. Попала бы в хорошие руки – под венец бы пошла, детишек бы нарожала.
– А в каком году это было?
– Еще до бунта. Так что, спросить Нюшку, что ли? Она теперь в кабаке у Прохорова судомойкой.
– Спроси, сделай такую милость.
Вернувшись в фотографическое заведение, Лабрюйер оставил там записку для Енисеева: требовался запрос, не пропадала ли где в близких к Лифляндской губернии городах лет около десяти назад девочка лет двенадцати-тринадцати, светловолосая, с длинными косами. И потом он пошел к городскому театру, где было одно из мест сбора орманов, известное всему городу. Ждали они также седоков возле Дома Черноголовых, у Тукумского и Двинского вокзалов.
Мартина Скуи там не обнаружилось – он повез богатых господ куда-то к Гризенгофу. Если не подхватит там других седоков, может скоро вернуться, – так сказал Лабрюйеру приятель Мартина, орман Пумпур. Он же предложил подождать в кондитерской Шварца – там из окон виден ряд бричек, и господин сразу поймет, что Скуя прибыл. Лабрюйер согласился. После прогулки в Московский форштадт и обратно не грех было бы и хорошо пообедать.
Он взял столик у окошка, заказал чашку горячего бульона с гренками, порцию рождественского гуся с яблоками и чашку кофе с грушевым пряником.
За окном был зимний пейзаж. На первом плане – орманы со своими бричками, составившие довольно длинную очередь, но на заднем – очаровательно заснеженный маленький парк перед городским театром, где нянюшки катали на санках малышей, а дети постарше сами катались с горки. Это было похоже на рождественскую открытку, только ангелочков с музыкальными инструментами в небе недоставало, да не совсем соответствовал благоговейному настроению фонтан работы мастера Фольца. Мастер изобразил обнаженную девицу с весьма пышными формами, гораздо выше человеческого роста, над головой девица держала огромную раковину, летом оттуда лилась вода, а зимой над раковиной возвышался снежный сугроб. Из своего окошка Лабрюйер видел лихо торчащую грудь и усмехался – вот такую бы… Он уже давно был один, но раньше на помощь приходил шнапс, теперь же и на шнапс надежды не было. В голове обитали два образа – Валентина, с которой можно было пошалить, но он не воспользовался моментом, и Наташа – а вот Наташа казалась сущей Орлеанской девственницей, невзирая на семилетнего сына. Даже как-то грешно было представлять ее в амурном качестве.
Да и бессмысленно. Мало ли чего она наговорила сгоряча и с перепугу. И это «РСТ»… Как-то все нелепо, взрослые люди таких записочек не шлют…
– Рцы слово твердо, – вдруг сказал он. Вслух и довольно громко.