Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 30

В то время полный университетский курс был трехлетний. Первый курс считался приготовительным и был отделен от двух последних. Университет разделялся до введения нового устава в 1836 году на четыре факультета или отделения: нравственно-политическое, физико-математическое отделение, врачебное и словесное. Нравственно- или этико-политическое отделение считалось между студентами наименее серьезным. Лермонтов, впрочем, долго на нем не оставался, а перешел в словесное отделение, более соответствовавшее его вкусам и направлению. По указанию современников, преподавание вообще шло плохо[77]. Профессора относились к своему делу спустя рукава, если и читали лекции, то большинство читало так, что выносить студенту из лекций было нечего. Московский университет был тогда еще накануне возрождения, начавшегося только со второй половины 1830-х годов. Когда учился в университете Лермонтов, то не было уже Мерзлякова. Шевырев, приобретший на первый раз большую, но недолгую популярность, появился на кафедре немного позднее, а Надеждин начал читать лишь в 1832 году, и Лермонтов мог слушать его только в последнее полугодие своего пребывания[78]. На первом курсе студенты всех отделений обязательно слушали словесность у Победоносцева, преподававшего риторику по старинным преданиям, по руководствам Ломоносова, Рижского и Мерзлякова. Он читал о хриях, инверсах и автонианах, но главное внимание свое обращал на практические занятия: неуклонно требовал соблюдения правил грамматики, занимал студентов переводами с латинского и французского языков, причем строго следил за чистотой слога и преследовал употребление иностранных слов и оборотов. Особенно любил задавать студентам темы для сочинений и требовал, чтобы слушатели подавали ему «хрийки». Лекции богословия читались Терновским самым схоластическим образом. По обычаю семинарии, кто-нибудь из студентов, обыкновенно духовного звания, вступал с профессором в диалектический спор. Терновский сердился, но спорил. Когда спор прекращался, он заставлял кого-нибудь из слушателей пересказывать содержание прошедшей лекции. Каченовский читал соединенную историю и статистику Российского государства и правила российского языка и слога, относящиеся преимущественно к поэзии. Всеобщую историю читал Ульрихс по Гейму, греческую словесность и древности преподавал Ивашковский, Снегирев – римскую словесность и древности, немецкий язык – Кистер, французский – Декамп.

Деканом словесного факультета был Каченовский, ректором университета – Двигубский, по описанию современника, один из остатков допотопных профессоров, или, лучше, допожарных, то есть до 1812 года… Вид его был так назидателен, что какой-то студент из семинаристов постоянно называл его «отец ректор». Он был страшно похож на сову с Анной на шее, как его рисовал другой студент, получивший более светское образование. Обращение ректора со студентами отличалось грубым, начальническим тоном, смягчавшимся перед молодыми людьми из влиятельных фамилий. Попечителем был князь Сергей Михайлович Голицын – большой барин, но, в сущности, добрый человек. Назначенный императором Николаем Павловичем попечителем Московского округа, он должен был «подтянуть» университет и долго не мог свыкнуться с царившим в нем беспорядком, например с тем, что когда профессор болен, то лекций нет. «Он думал, что следующий по очереди должен был его заменять, так что отцу Терновскому пришлось бы иной раз читать в клинике о женских болезнях», – острил Герцен. Наконец князю наскучила борьба, и он перестал входить в дела, предоставив всем заправлять своим помощникам: графу Панину и Голохвастову. Эти люди смотрели на каждого студента как на своего личного врага и вообще студентов считали опасным для общества элементом. Они все добивались что-то сломить, искоренить, уничтожить, дать острастку. Граф Панин никогда не говорил со студентами как с людьми образованными. Он выкрикивал густым басом, постоянно командуя, грозя, стращая[79].

Если профессора относились к лекциям своим довольно беспечно, то и студенты от них не отставали, и в аудиториях разыгрывались сцены совершенно школьнического характера. Константин Сергеевич Аксаков рассказывал, как студент принес однажды на лекцию Победоносцева воробья и во время лекции выпустил его. Воробей принялся летать, а студенты, как бы в негодовании на такое нарушение приличия, вскочили и принялись ловить его. Поднялся шум, и остановить ревностное усердие было дело нелегкое. Однажды, когда Победоносцев, который читал лекции по вечерам, должен был прийти в аудиторию, студенты закутались в шинели, забились по углам аудитории, слабо освещаемой лампой, и, только показался Победоносцев, грянули: «Се жених грядет во полунощи»[80]. Часто после прихода профессора разыгрывалась следующая сцена: «Обычный шум в аудитории прекращался, и водворялась глубочайшая тишина. Преподаватель, обрадованный необыкновенным безмолвием, громко начинал читать, но тишина эта была самая коварная, – раздавался тихий, мелодический свист, обыкновенно мазурка или какой-нибудь другой танец, и профессор останавливался в недоумении. Музыка умолкала, и за ней следовал взрыв рукоплесканий и неистовый топот».

Иногда целая аудитория в 100 человек по какому-нибудь пустому поводу поднимала общий крик. Окна тряслись от звука, и всякому было любо! Чувство совокупной силы выражалось в эту минуту в общем громовом голосе… Однажды узнали, что Каченовский не будет. «Каченовский не будет!» – закричал один студент. «Не будет!» – закричало несколько. «Не будет!» – загремела вся аудитория и долго гремела. Кто-то вошел в нее в калошах. «Долой калоши! A bas, a bas![81]» – раздалось дружно, и вошедший поспешил скорее удалиться и скинуть калоши[82]. «Странное дело! – говорит К. С. Аксаков, – профессора преподавали плохо, студенты не учились, мало почерпали из университетских лекций, но души их, не подавленные форменностью, были раскрыты, и все-таки много вынесли они из университета. Развивало общее веселье молодой жизни чувство общей связи товарищества – слышалось, хотя и бессознательно, что молодые силы эти собраны во имя науки, во имя высшего интереса истины. Здесь постоянно были шумны и веселы; не было ни одного ни истощенного, ни вытертого, не было ни светского тона, ни житейского благоразумия. Спасительны эти товарищеские отношения, в которых только слышна молодость человека, и этот человек здесь не аристократ и не плебей, не богатый, не бедный, а просто – человек. Такое чувство равенства, в силу человеческого имени, давалось университетом и знанием студента».

Московский университет – по справедливому замечанию Герцена – вырос в своем значении вместе с Москвой после 1812 года: разжалованная императором Петром из царских столиц, Москва была произведена императором Наполеоном (сколько волей, а вдвое того неволей) в столицу народа русского. Народ догадался по боли, которую почувствовал при вести о ее занятии неприятелем, о своей кровной связи с Москвой. С тех пор началась для нее новая эпоха. Московский университет больше и больше становился средоточием русского образования. Все условия для его развития были соединены: историческое значение, географическое положение и не столь ощутимая централизующая и все под один уровень подводящая бюрократическая власть администрации. Из-за тумана, которым заволокло умственную и общественную жизнь русскую после несчастных событий 14 декабря, первый стал выдвигаться Московский университет, и хотя во время пребывания в нем Лермонтова не было еще того обновления, которое сказалось вскоре затем после появления молодых профессоров, влиятельнейшим среди которых был Грановский, но все же животрепещущие интересы жили в среде молодежи. Больше лекций и профессоров развивала студентов аудитория юным обменом мыслей. Общественно-студенческая жизнь и общая беседа, возобновлявшаяся каждый день, много двигали вперед здоровую молодость.

77

См. К. С. Аксаков: «Воспоминания студенчества» [«День» 1862 года, № № 39 и 40-й]. Герцен: «Былое и думы», глава VI. Сравни также – Пыпин: «Белинский, его жизнь и переписка». С. – Пб., 1876 года, главы I и II. Шевырев: «История Московского университета». В Вестн. Евр. 1887 г., апрель, помещены университетские воспоминания И. Гончарова. Он говорит о преподавании в Моск. унив. в ином духе, но может быть потому, что больше вспоминает последние годы своего пребывания. О Лермонтове он вспоминает на стр. 498, но лично знаком с ним не был. Надо полагать, что почтенный автор многое запамятовал. Так, он говорит, что Лермонтов оставался в университете недолго, тогда как он находился в нем с 1 сентября 1830 г. до 1 июня 1832 г.

78

Он начал с чтения теории изящных искусств и археологии, которые, по смерти профессора Гаврилова-отца, временно читал сын его [Ист. Моск. унив., стр. 554]. Надеждин был избран в 1831 году, но министром утвержден лишь 26 декабря. Фактически же он вступил к исправлению обязанностей лишь в 1832 году. См. автобиографию Надеждина в «Русском Вестнике» 1865 года, № 9, стр. 62.





79

Записки университетского товарища Лермонтова, П. Вистенгофа, описывающие студентов 30-х годов в Москве и Казани. А. Н. Пыпин указал мне на них как на содержащие некоторые интересные сообщения о Лермонтове. Вистенгоф обязательно разрешил мне воспользоваться ими еще до появления их в печати. В них рассказаны некоторые эпизоды из обращения со студентами гг. Панина и Голохвастова. Записки эти позднее появились в Истор. Вестнике в измененном виде.

80

Пыпин в жизнеописании Белинского [т. I, гл. II) говорит, что анекдот этот, по рассказам некоторых современников, относился не к Победоносцеву, а к Гаврилову, профессору славянского языка и теории изящных искусств.

81

Долой! (фр.)

82

См. Прозоров [«Библиотека для чтения» 1859 г., № 12] и Аксаков [«День», № 42].