Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 16



Иноземцев шел, совершенно забывшись, не боясь заблудиться, он шел поглощенный шумом, шел сквозь толпу, попадал на улицы, выходил к площадям, удивленно разглядывал двухэтажные медресе с рядом стрельчатых оконных сводов – духовные школы, надолго замирал под высокими круглыми башнями – минаретами, задрав голову, глядя на ажурный балкон, с которого муэдзин сзывает на молитву, и мечтая взобраться на самую макушку какой-нибудь из них. Стоял бы где-нибудь на площади в Европе, толпа бы неслась мимо. Никто б не обратил внимания на чудака, завороженно глядевшего вверх. Но здесь тотчас же нашелся паренек в чалме, готовый за пару копеек показать город с высоты одного из недействующих минаретов. Никаких тебе важных господ, все на «ты», все улыбаются, протягивают руку.

И Иноземцев полез на минарет Калон. Иноземцев – боявшийся высоты более всего на свете. Высоты – в двадцать саженей, а, быть может, и того больше! Не побоялся ни истертых, корявых высоких в аршин ступеней, ни темноты, ни тесноты. Винтовая лестница вилась в небо по узкой, как подзорная труба, башне, нет-нет освещаемая светом, пробивавшимся снаружи через крошечные отверстия в два пальца меж кирпичной кладкой. Он истерзал ладони в кровь, сбил колени, но шагал и шагал вверх. И какое небо раскинулось над Бухарой, когда он выполз наконец из этой подзорной трубы, какая красота распростерлась внизу, будто на ладони. Какое разнообразие красок с высоты птичьего полета открылось! Красочными и живыми были восточные города, точно картинки со страниц «Тысячи и одной ночи». Казалось, художники, что ткали свои ковры, расписывали посуду, взбирались прежде на крыши, взирали на базары сверху, спускались вниз и смешивали шелк нитей и краски в соответствии с виденным.

От серо-желтого цвета кирпича и глинобитных домиков без окон до зелени садов и виноградников во дворе какого-нибудь восточного господина. От блестевшего на солнце изразца куполов всех цветов поднебесья до развешанных на стенах, иных на продажу, иных в качестве украшения или даже брошенных на камни улиц, ковров. Ковры здесь были повсюду. Прямо на грунтовые дорожки были брошены шелковые, из хлопка и ковры из верблюжьей шерсти: мол, оттого, что их топчут люди, они только лучше становятся. Толпы пестрых халатов и головных уборов на площадях с вышины походили на гигантский движущейся цветник.

А как загадочны и прекрасны были развалины старинных, опустевших дворцов. Песчаными громадами они возвышались то тут, то там, напоминая о былом величии империи тюрков. Но теперь эта рукотворная невидаль, одна выше другой, одна шире и размашистей предыдущей, покрывалась пылью веков, кое-где прямо меж кирпичной кладкой прорастала трава, знойные пустынные ветра придавали куполам мечетей вид обычных холмов. Хоть и потрепало восточные громады время, хоть и склоняли порой они высокие стволы минаретов, хоть осыпался где-то кирпич и мозаика, истерлись ступени, и порушились от частых землетрясений стены, но веяло от них небывалой крепостью и мощью.

Свысока можно было заглянуть во дворы медресе и мечетей. И каким умиротворением веяло от квадратного мощеного, чистого и ухоженного двора с виноградниками, с рядком тутовых деревьев и непременным хаосом. Хаосом здесь называли небольшой круглый пруд, куда вода стекала не из реки, и даже не из арыков, а старательно собиралась из-под земли, из-под фундаментов строений, вытягивалась из глубинных слоев песка, чтобы высокие башни не получили от подземной влажности крен.

В каждом дворе, в каждом медресе, в каждом караван-сарае имелся такой.

Ах, если бы не Ташкент, если бы не холера, если бы не текинская трахома и если бы не китель военного врача, он осел бы где-нибудь здесь, снял бы дворик, купил бы гончарный круг и остался бы до самой смерти под виноградными лозами, под солнцем Туркестана. Мастерил бы горшки, расписывал их всеми цветами радуги. Вечера просиживал бы во дворе широкого караван-сарая под уютным айваном за пиалой с ароматным чаем.

И до чего полюбились нелюдиму Иноземцеву караван-сараи! Он мог, казалось, просидеть под айваном целую вечность. Здесь встречалась самая разношерстная восточная публика – от индусов, евреев до персов и афганцев за кальяном, чаем, чинной беседой. Он слушал их торопливую и пылкую речь и чувствовал, что должен был родиться здесь, среди этой восточной простоты, непритворной пылкости, в которой так легко раствориться, почти исчезнуть. Ни осуждения во взглядах, ни пристальных разглядываний, ни тебе назойливого любопытства.





В Самарканде Иван Несторович и вовсе осмелел – полез на не менее высокий минарет развалин медресе Улугбека, башня которого была сильно накренена. Никто не рисковал, не то чтобы заходить внутрь. Ее обходили стороной, и лавок в ее тени не располагали. Но Иноземцева уже было не остановить. Он Париж не разглядывал с таким тщанием и любовью, как готов был глядеть на переплетение улочек этих родных сердцу, душе и крови краев. А потом спустился под город. Едва узнав, что от Гур-Эмира простирались многие версты подземных ходов, подобные парижским катакомбам, тотчас нашел проводника. Вели тоннели от темно-изумрудного надгробного камня великого Тамерлана к Шахрисабзу и Джизаку. Сейчас те пришли в запустение, местами обвалилась, а обитали в них разве что только летучие мыши и другая ночная живность. И выглядели куда опасней парижских.

Вот и доигрался, досмотрелся, долазался. Недоглядел, формалином руки не протер и подхватил проклятую желтую лихорадку – малярию, весьма здесь распространенную.

В здешних местах содержать в чистоте одежду и тело составляло довольно трудную задачу. Сухой воздух, полный пыли, зной, отсутствие сточных канав, вместо коих нещадно использовались арыки с чистой водой, – идеальные условия для размножения всяческих разносортных палочек, бактерий и бацилл.

Сколько себя ни три, сколько рубашек в день ни меняй, через пару часов кожа покрывалась неприятной грязной пленкой, от пыли першило в горле, и слезились глаза, сапоги и черные шаровары к концу дня становились серыми. И хоть европейская часть с презрением относилась к туземной: де, они халаты носят годами, чалмы с голов не снимают даже во сне, и рук своих никогда не моют, и живут в помоях, оттого черные, как арапы, сами выглядели не менее печально.

Много Иноземцев встречал в Бухаре и Самарканде, по большей части в европейских частях городов, путешествующих немцев, французов, англичан и морщился – все сплошь в серой, застиранной одежде, с потемневшими лицами и черными ногтями. Иноземцев продолжал стойко сопротивляться этакому местному явлению, преследовавшему всех поголовно, точно демон. Но при взгляде на себя в зеркало поздним вечером, вернувшись из лабиринта улиц, испытывал крайнюю степень негодования: что мылся, что нет. Опрятный с утра Иноземцев превращался в лохматого неряху и грязнулю, словно по мановению какого-то злого джинна-шутника. Руки черные, щеки в разводах, волосы в пыли, китель цвета шкуры осла. Как так?!

И десяти ведер воды не хватало, чтобы смыть с себя этот слой грязи. Даже шутки и байки ходили, мол, грязь лучше у цирюльника бритвой срезать, мыть бесполезно.

Не спасал ни формалин, ни карболовая кислота, ни хлор, а платки, которых Иван Несторович носил с собой дюжину, только размазывали грязь по рукам, лицу и шее. И с горечью думалось доктору, что даже, если в городах будет проведена сеть оросительных каналов, построено множество фонтанов, будет проведен водопровод в каждый из домов, какой был в его парижской лаборатории на Ферроннри, от пыли им не избавиться никогда. Хоть стеклянный купол над городом сооружай, ей-богу! Ветра будут гнать пыль с каракумской и кызылкумской пустынь. Да и воды мало, из кяризов – персидских приспособлений – подземные источники били не везде, а в хаосах вода быстро застаивалась. Иван Несторович еще не видел пыльных бурь, которые случаются в чиллю – сорок самых жарких дней лета, когда термометр, бывало, показывает и пятьдесят, и шестьдесят градусов по Цельсию. Он бродил по Бухаре и Самарканду в самую чистую пору – весной. Летом здесь невозможно было существовать – многие старались подняться в горы, где строили летние дачи.