Страница 8 из 10
Все тело превратилось в сплошной пульсирующий синяк. Я ужасно замерзла, зуб на зуб не попадал, и от холода впала в ступор. В пустыне так всегда – обжигающая жара днем и холод ночью. Когда-то меня восхищали пески и ярко-синее небо над оранжевыми валунами и барханами. А сейчас пустыня казалась мне ненавистным и отвратительным местом. Песок забился везде, где только можно. Я казалась себе грязной, липкой и шершавой. Он хрустел у меня на зубах и забрался в складки на коже. Наверное, я бы готова была на что угодно за душ и за чистую одежду. А еще за кусок хлеба… маленький кусочек. От голода желудок уже не урчал, он болел и сжимался спазмами. Но все еще не до такой степени, чтобы есть с земли. Животным я не стану. Тогда уже действительно лучше смерть.
Сквозь полудрему, больше похожую на какое-то беспамятство, вдруг ощутила, как меня накрыли чем-то очень мягким и горячим. По коже прошла волна расслабления, и, согреваясь, я вздрогнула от удовольствия. Господи, все познается в сравнении, сейчас я была счастлива просто теплу, разливающемуся даже изнутри, и кратковременному отдыху. Наверно, бедуины хранят свои вещи, пока они им нужны. И я пока нужна. Как долго продлится это «пока», я не хотела думать, потому что от паники все скручивалось внутри. Если я ей поддамся, то долго не протяну. А я хотела жить. Я хотела вернуться домой к своей семье.
В палатке развели костер, запахло кофе и чем-то пряным, фруктовым, но у меня не было сил открыть глаза. Мне казалось, что у меня синяки даже на веках и болят кончики ресниц. Смертельная усталость настолько сильная, что нет желания даже шевелиться.
– Зачем ты оставил в живых этого русского недоноска, брат Аднан? Отпустил шлюх Асаду везти! Надо было похоронить и его, и шармут грязных там в песках. Не пойму я тебя иногда.
– Развязать сейчас разборки с Асадом? Пусть этот шакал считает, что мы его пока не трогаем, и расслабится. Он ждет партию стволов. Мы тоже подождем вместе с ним.
– А эта нам обузой в дороге будет! Из-за нее на сутки задерживаемся. Сдалась она тебе. В каждой деревне шармут хватает. На хер тебе эта русская дура, которая слова по-нашему не знает? Строптивая, упрямая. Отдай ее воинам, потом бросим в песках, пару дней – от нее шакалы и солнце даже пепла не оставят.
– Думаешь, дура?
Я слышала их разговор, но глаза не открывала и даже не шевелилась, иногда вырубалась и видела море или цветущие сады, слышала голос мамы, а потом снова проклятые голоса этих зверей. Я не заметила, как он подошел ко мне очень близко, но, когда склонился прямо к моему лицу, ощутила его запах, не похожий ни на один из всех, что я ощущала раньше, и жар дыхания. Сон тут же испарился, и все тело напряглось до боли в суставах. Но я продолжала делать вид, что сплю, и молиться, чтоб он не трогал меня.
– Интересно, когда она ехала сюда с другими шалавами, мечтающими раздвигать ноги перед богатыми египтянами или иудеями, она понимала, что на самом деле ее могут продать таким зверям, как мы? Представляла, что с нее снимут кожу, насадят на вертел и поджарят на костре, чтоб потом скормить мясо моим хищникам. Как думаешь, Анмар захочет сырого мяса или жареного? Что если я скормлю ему ногу, а ее оставлю в живых, чтоб и дальше кормила моего монстра по куску в неделю?
Его голос был насмешливо тихим, но меня каждое слово привело в неописуемый ужас, и я широко распахнула глаза на последних его словах. Спазмом дикого приступа тошноты свело горло, и я с позывом скрутилась над полом, а изверг расхохотался оглушительно громко, так громко, что у меня заложило уши и грудь сдавило, как стальными обручами. А ведь он это сказал на арабском…
– Ну что, Рифат, как считаешь, все ли идиотки знают так хорошо арабский? Кажется, мне не зря подарили эту маленькую сучку.
Он вдруг схватил меня за ошейник и дернул наверх так сильно, что я стала на носочки, а овечья шкура спала на пол, и теперь я от холода и от ужаса вся покрылась мелкими мурашками. Господи, какой же он огромный, даже на носочках я едва достаю ему до плеча. И эти глаза, они словно клеймят меня, пробивают насквозь, как иголками. Мне кажется, ему не нужно даже разговаривать, достаточно этого убийственного взгляда из-под густых черных бровей.
– Может быть, она работает на Асада. Вот мы это сейчас и узнаем. Зачем вдруг мне подарили именно ее. Я не люблю и не верю в совпадения.
Я смотрела ему в лицо расширенными от страха глазами. Сейчас происходило нечто плохое. Нечто такое, от чего взгляд этого зверя стал злым и полосовал меня по оголенным от страха нервам.
– Понимаешь меня, да? Хорошо понимаешь. И тогда все понимала. Зачем вышла? Кто надоумил спектакль сыграть?
Я отрицательно качнула головой и тихо ответила по-русски:
– Никто. Мне Слона было жалко.
И снова хохот. Как же хочется плюнуть ему в лицо, когда он вот так смеется надо мной, как смеются над собачонками или забавными зверьками, но готовы пнуть ногой в любой момент.
– Жалко? Того ублюдка, который вас, как скотину, в фургоне перевозил? Голодом морил? Своих женщин чужакам продал? Эту мразь жалко?
– А вы чем лучше его?
Он вздернул подбородок, покрытый легкой щетиной. Было в этом ублюдке что-то надменное, высокомерное. Словно он какая-то высшая раса, а все остальные жалкие насекомые.
– Мы своих женщин не продаем.
– Вы их убиваете сами?
Приподнял за петлю выше, почти оторвав от пола и приблизив глаза вплотную к моим, и у меня дух захватило от этой близости. Какие же они жутко красивые – его глаза.
– Верно – мы их убиваем сами.
Прозвучало, как угроза или обещание, и мне стало еще страшнее.
– Поэтому ты сейчас все расскажешь мне сама. Зачем тебя мне подсунули? Что ты должна была у меня выведать?
– Меня не подсунули. Я вышла сама. Меня выкрали. Я уже говорила. Я хотела устроиться на работу няней… я знаю язык, и мне пообещали место в Париже…. А потом сделали укол в шею и… и все. Я не такая, как те девушки. Я не…
– Ты не шлюха? – глаза перестали, кажется, сверкать презрением. – Ты хорошая и воспитанная девочка, которой наврали.
– Дааа. Все было именно так.
– Конечно, именно так. Все было, как ты говоришь. Кто эту басню сочинил – ты или твой бывший хозяин?
Как же страшно смотреть ему в глаза, они у него такие холодные, такие колючие, как лезвия бритвы. Он ими режет меня, препарирует, словно вскрывает мне мозги и видит там даже то, чего не вижу я сама.
– Просто скажи правду, и я прирежу тебя очень быстро, ты даже не почувствуешь, а солжешь – о смерти мечтать будешь. Я с тебя кусочки кожи срезать буду и псов своих кормить, или тебя сожрать заставлю.
Вот, и правда, не нужна я ему, меня все равно убьют рано или поздно. Может, так даже лучше. Не тронет никто. Ни он, ни звери его лютые, которые там за палаткой ржут, как и их кони.
– Давай рассказывай, чему тебя научили? Зачем ты должна была выйти ко мне?
– Я понятия не имею – кто ты. Никто меня ничему не учил. Какую правду?
Чуть не плача и пытаясь ослабить натяжение петли на шее, просовывая под веревку руки.
– Рифат, а ну подержи ее, может, без одного пальца она заговорит быстрее.
Тот сразу же схватил меня за волосы и швырнул на пол, придавил всем весом, стал на одно колено и сдавил мне запястье, вытягивая руку насильно вперед. В ладони Кадира сверкнуло лезвие кривого ножа, он склонился над моей рукой… распрямляя мне пальцы, царапая лезвием мизинец. От ужаса я не кричала, я не могла издать ни звука, я, широко раскрыв рот, зашлась в немом вопле, и по щекам градом потекли слезы. И вдруг Кадир убрал нож, схватил мою руку и перевернул тыльной стороной запястья вверх, потрогал большим пальцем красные вздутые пятна.
– Смотри… ты это видишь, Рифат?
– Что именно?
– Волдыри. Ожоги от солнца. Она обгорела до мяса, пока мы ее везли.
В ту же секунду меня отпустили, и я, захлебываясь слезами и задыхаясь, отползла к столбу. Прижалась к нему, дрожа всем телом и жмурясь от слепящих меня слез. Меня все еще колотило крупной дрожью.