Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 33

Рю Мураками

Монологи о наслаждении, апатии и смерти

RYU MURAKAMI

Ecstasy Melancholia Thanatos

Перевели на русский язык

Н. А. Калягина («Экстаз»), И. М. Светлов («Меланхолия», «Танатос»)

Издательство выражает благодарность литературному агентству The Wylie Agency UK (Ltd) за содействие в приобретении прав

Ecstasy

© Murakami Ryu, 1993. All rights reserved

© Калягина H. А., перевод на русский язык, 2017 Melancholia

© Murakami Ryu, 1996. All rights reserved

© Светлов И. M„перевод на русский язык, 2017 Thanatos

© Murakami Ryu, 2001. All rights reserved

© Светлов И. M„перевод на русский язык, 2017

© Оформление. ООО «Издательство «Пальмира», АО «Т8 Издательские Технологии», 2017

Экстаз

– А ты знаешь, почему Ван Гог отрезал себе ухо? – спросил бомж, обратившись ко мне по-японски.

Я стоял на тротуаре напротив «СБЖБ» – клуба, который одно время считался храмом музыки панк и нью-вейв. Я работал тогда ассистентом по ракурсам для серии фотографий одного певца, которого все считали уже состоявшимся артистом, нового идола подростков, для которого нам предстояло сделать афиши и снять видеоклип. Нью-Йорк, Даунтаун, квартал Бауэри.

Нью-Йорк! Мне неудержимо захотелось сразу кинуться в «СБЖБ», который был прямо напротив, и по всем остальным клубам и дискотекам города, но меня запрягли на четыре дня безостановочной работы, и за это время мне так и не удалось вырваться даже на часок. Певец был младше меня, парень лет двадцати, и единственное, что он выдал, просмотрев нашу работу с брезгливым видом, было: «Что это за фигня? Вы что, не на Тридцать пятой снимаете?» Я не видел в нем ничего гениального: и рожа и мысли – полная посредственность, однако крупная продюсерская компания, устроившая кастинг под лозунгом «Вперед в XXI век», не найдя ничего выдающегося, все же решила создать «героя» из ничего и как следует раскрутить новую звезду. Что до самого героя, то он, для того чтобы подчеркнуть, что он не имеет ничего общего с прочими идолами, которые были до него, везде таскал под мышкой Ницше, Берроуза или, скажем, Артура Кларка. На вопрос: «Ваши любимые исполнители?» – он довольно сухо отвечал: «Дилан, Лу Рид и Руиши Сакамото» – так запросто и, пожалуй, даже не подозревая о том, какой ужас охватил бы всех троих, если бы они его слышали. Словом, можно было и не обладать тонким эстетическим чутьем, чтобы понять, что в данном случае ты имел дело с жалкой подделкой, несмотря на бешеный успех, который новоявленная звезда снискала у толпы безбашенных подростков, пройдя за полгода в Японии через руки выдающегося артиста, оставшегося не у дел из-за слабой раскрутки, недостатка видеоклипов и афиш, – Нью-Йорк, одним словом. Между собой члены группы называли его «мартышкой». Не знаю, правда ли это, но на прослушивании он, кажется, сказал, что был ассистентом у дрессировщика обезьян; все долго смеялись. Мартышка сразу же зацепился за дурацкую идею клипа «Быть на обочине вместе с бомжами», и всем нам пришлось проводить дни напролет в квартале Бауэри в сопровождении двух охранников, которые шатались там, всем своим видом показывая, что не понимают, что они здесь забыли, в то время как мы щелкали фотоаппаратами и снимали клип в окружении вонючих бомжей, от которых несло перегаром.

Через четыре дня мы поняли, что есть разные бомжи. Между собой мы их делили на четыре категории: олдиз, бэби, софты и харды. Олдиз, или старики, – это самые старые, которые почти не двигались; что же до бэби, так называемых детей, то здесь дело было даже не в возрасте, а в состоянии какого-то умственного бессилия, в котором они пребывали постоянно; софты, или тихие, были самыми психологически уязвимыми, при этом самыми услужливыми и жалкими, готовыми на все ради одной монеты, в то время как харды, или тяжелые, сохраняли нечто вроде гордости, которая заставляла их оставаться в футболках с коротким рукавом даже зимой и никогда не стоять в очереди у Красного Креста за бесплатной похлебкой.

– Эй, Миясита! Выбери трех стариков и вели им смотреть в камеру, и если появится вчерашний хард, сразу предупреди охранников.

Мы пользовались этой терминологией между собой, и, естественно, именно бэби и харды доставляли нам больше всего проблем, хотя это и не значит, что, скажем, с тихими было легче справиться. Среди хардов был даже один, который не брал в рот ни капли, читал стихи из битовского периода и даже сам сочинял стихи и рисовал, организовывал демонстрации в пользу прочих бомжей, которым ему почему-то взбрело в голову помогать. Я сразу почувствовал некую близость к хардам и, вероятно из-за неприязни к Мартышке, некое презрение к тихим, которые сделали бы что угодно ради десятки.

А потом этот малый, которого я принял за пуэрториканца, вдруг заговорил со мной по-японски, да еще о Ван Гоге! Среди тихих этот тип был самым слабым, он делал все, что ему говорили, и, в отличие от прочих, за ним никогда не замечали, чтобы у него торчала сопля из носа или слезились глаза, вообще ничего отвратного, он был не из тех, кто вдруг, ни с того ни с сего, принимается орать, не тряс своими яйцами у всех на виду, не канючил без конца водки, и потом, именно на него решил опереться режиссер. Это произошло через пять секунд после того, как режиссер крикнул: «Мотор!» Малый только что перешел через улицу, закатывая рукава пальто, с бутылкой в руке – роль, с которой он отлично справлялся. До сих пор он ничем не обнаружил, что понимает по-японски. Он сыграл, что просили, и подошел ко мне, улыбаясь. Мы так и стояли рядом – я, поддерживая рукой отражатель, и он с бутылкой виски, время от времени поднося ее ко рту, а потом оценивая взглядом, сколько еще осталось. Когда он вдруг заговорил со мной, я так и подскочил, чуть не уронив отражатель: черт, он, оказывается, знает японский! «Чтоб тебя, о чем ты думаешь, Миясита?» Сцену надо было переснимать, и так как я не отвечал, смущенно выслушивая ругательства режиссера, малый снова спросил:

– Ну, почему Ван Гог отрезал себе ухо?

«Как это могло случиться, чтобы японец стал бомжом? Почему этот парень не заговорил по-японски раньше? Может, совсем лыка не вязал», – думал я, качая головой. И так как я ничего не отвечал, он прибавил шепотом:

– …А я думал, что ты это знаешь. – Он заржал, а потом снова пересек улицу как надо.

Каждый вечер мы ужинали в одном и том же японском ресторане, расположенном в нескольких минутах ходьбы от отеля. Холодный тофу стоил здесь четыре с полтиной, тендон, который на вкус был как жареная фанера, – все восемь. Это был мой первый приезд в Нью-Йорк, и я не мог тогда сказать, дорого это было или нет. Мартышка часто говорил за ужином. Темой сегодняшнего вечера было: японцам следует быть более открытыми как в смысле сознания, так и в смысле поведения.

– Правда, японцы, я думаю, как бы отделены от остального мира. Мы ведь, например, говорим, не особо задумываясь, о мире Мифуне, о мире Аяко или Куросавы. Именно это-то и странно! Как если бы греки вдруг заговорили о мире Ангелопулоса или Меркури! Да никогда! Как если бы итальянцы говорили о мире Пазолини или Армани. Вот в чем проблема! Именно эту манеру и надо пересмотреть.

То, что говорил Мартышка, было справедливо. Но когда он говорил, меня это раздражало. На голове у него был розово-голубой гребень, одет он был в выцветшую рубашку, какие были модны в шестидесятых, и джинсы на пару-тройку размеров больше, чем следовало бы. На ногах – мокасины, какие носил Джордж Харрисон лет тридцать назад в Ливерпуле, а рядом с собой на стол он выложил «Письма Яджа» Берроуза и Гинсберга, которые маялись между ассорти сашими и тарелкой баклажанов под соусом мизо. Словом, как ни странно, он ничем не отличался от прочих посетителей заведения, в большинстве своем японцев, осевших в Нью-Йорке. Я пока не знал Нью-Йорка, но уже любил этот город, с тех пор как посмотрел «Таксиста» или, скажем, «Полуночного ковбоя». У нашего идола здесь была своя массовка, и все, кто отирался возле него, казалось, были отлиты из одной формы типа «Я-приехал-изучать-музыкальную-комедию». Они проводили в Нью-Йорке полгода или год, прежде чем вернуться обратно в Японию. Парадокс, но что крайне раздражало Мартышку, который обожал Нью-Йорк, так это то, что ему удавалось всех их так легко провести. Вот о чем я думал каждый вечер, и в этот вечер тоже, но тут я понял, что мне так не давало покоя.