Страница 8 из 93
В Преображенской избе холод лютый. Печи на дню по два раза топят да прок какой, коли двери на улицу настежь стоят. Входит народ, выходит. Сам государь Пётр Алексеевич на двор который раз выбегает — невтерпёж ждать, когда курьер с коня сойдёт, ботфорты от снега в сенцах обметёт. Стоит на снегу. Кафтан нараспашку. Рубашка расстёгнута. Волосы по ветру разметались.
— Слышь, Фёдор Юрьевич, Циклеришка проклятой признался! Сам признался: убить меня хотел. Дом зажечь, а меня под шумок убить! Вот ведь до чего дошло. Как только мы поспели!
— Вот и верно в народе говорят, государь, раз предал, от другого раза не воздержится. Иуда — одно слово.
— О чём ты, Фёдор Юрьевич?
— Как о чём? О Циклере. Нешто не он царевну Софью Алексеевну выдал тебе с головой — о шкуре своей пёкся? Теперь твой черёд наступил. От такого иного и ждать нечего было.
— Осуждаешь, что о Софье рассказал? Осуждаешь?!
— Не в суде дело, государь, — в натуре. А у Циклера она подлая. Как ты его под Азов взял! Он бы и туркам тебя продал, кабы изловчился, пёс смердящий. Э, да это никак Иван Григорьевич спешит. Гляди, в грязи весь — лица не видать.
— Суворов? Отлично! Изложи всё дело, Иван Григорьевич. Приговор у меня готов, а вот пропустить ни единой мелочи нельзя. Гниль выжигать надо до последней крошечки. Давай, давай, Григорьевич!
— Дела все, государь, пересмотрел, как велеть изволил. Известно, Циклер Иван Елисеевич, сын полковника из кормовых иноземцев. Отец верно тебе служил. Нареканий по службе никаких. Потому и сынка его Ивана в службу записали за год до твоего рождения, государь.
— Это что ж выходит — двадцать шесть лет в службе?
— Так выходит, государь. Через восемь лет, в правление твоего братца, великого государя Фёдора Алексеевича, в стольники произведён, а сразу после кончины Фёдора Алексеевича — стрелецким подполковником.
— Погоди, Иван Григорьевич. От себя, государь, прибавлю: в те поры Иван Елисеевич правой рукой Шакловитого заделался, а уж какую дружбу с Иваном Милославским завёл — все только диву давались. Уж на что Иван строптив да высокомерен, а Циклера как равного принимал. Одно слово — собеседник.
— Что о Милославском толковать, Фёдор Юрьевич! Лучше вспомни — не ты один мне рассказывал — как царевна ему доверяла, души в Ивашке не чаяла, самым ревностным приверженцем называла.
— Он и в походы Крымские, государь, ходил.
— Тут-то хвастать нечем: за сто вёрст киселя хлебать таскались. Одного позору в Москву навезли. Не за что было его отмечать. Одного не пойму, с чего было ему всех друзей разом мне выдать?
— Не уразумел, Пётр Алексеевич? А ведь просто всё. Куда проще. Не подумал, государь, что, может, Циклеру место Васьки Голицына по ночам снилось.
— Да полно тебе, Фёдор Юрьевич! Циклеру-то?
— Чему дивишься, Пётр Алексеевич? Собой пригож. Отважен — ничего не скажешь. У царевны какой год на виду да под рукой. Голицына моложе. Без княгинюшки любимой, без сынка взрослого, без внуков. Может, царевна на него и не глядела, а надеяться кому запретишь!
— Ходили такие слухи, государь. Прав князь Фёдор Юрьевич, ходили. Стрельцы о них поминали.
— Ну, уж если ты говоришь, Иван Григорьевич.
— Спасибо, Иван Григорьевич, что поддержал, а то поди докажи нашему государю. Только Циклер увидал, что впереди него Федька Шакловитый протиснулся. Уж тот никому дороги не уступит. С Хованскими управился, глазом не моргнул, а уж тут и толковать нечего. Прикинул наш немец, к тебе сани и развернул. О заговоре царевны сообщил. Где правду сказал, где прилгал. Награду, может, и получил, да не ту, о которой мечталось. Ну, думным дворянином стал — эка, прости, Господи, невидаль. Ну, воеводство в Верхотурье получил — это ведь то, как посмотреть, то ли награда, то ли ссылка.
— Доносчику испокон веку первый кнут полагался.
— Твоя правда, Иван Григорьевич. Циклер так и понял. Да и когда государь пожелал его к строению крепостей на Азове назначить — невелика прибыль оказалась.
— Выказал бы себя, в Москве оказался.
— Ишь ты как рассуждаешь, государь. Выказал бы! Что Циклер в фортификационном деле понимает. А сидеть ему на море далёком, век первопрестольной не видать. Вот тут и решил о им же проданной царевне вспомнить.
— И Софья Алексеевна поверила!
— Государь, позволь старику как на духу сказать. Много ли мы об истинных намерениях царевны знаем. Её самой никто не спрашивал...
— Солгала бы!
— Что уж ты так, Пётр Алексеевич! На мой разум, лгать бы Софья Алексеевна не стала, а вот говорить, может, и отказалась бы. А Циклеру я всё едино не верю.
— Софью обелить собрался, Фёдор Юрьевич? К тому клонишь?
— Ив мыслях такого не держал. С царевной, известно, ухо востро держать надобно, да это уж иной сказ. Ты же, государь, правды добиться собрался — разве не так?
— Прости меня, государь, на смелом слове, только зачем тебе эта правда сдалась? Царевну понадёжней припрятать надобно, а Циклера...
— Так полагаешь, Иван Григорьевич? Ладно, дело говоришь. Как оно у тебя там дальше в деле стоит?
— А так, что в феврале 13 дня явились в Преображенскую избу два стрельца — Елизарьев да Силин — и на Циклера донос принесли. Что намерен он вместе с окольничим Соковниным и стольником Пушкиным заговор измыслить.
— А этим двум чего понадобилось? Им чем не житьё было?
— Э, государь, у каждого за пазухой свой камешек припрятан. На всех государю не угодить, всем не потрафить. С Соковниным, сам понимаешь, за сестру покойную, боярыню Федосью Морозову, обида на сердце лежит, за сынка её единственного Иванушку.
И у Пушкина своё оправдание найдётся. Вон как под пытками Циклер признал, что простить тебе не смог упрёки в дружбе его старой с Милославским. Видишь, государь, одних упрёков хватило. А Софья Алексеевна...
— О Софье думать нечего: постриг, и весь сказ. Под клобуком о престоле раз и навсегда хлопотать перестанет. И Марфу Алексеевну тоже. И чтоб в разных монастырях сидели. Чтоб переписки никакой! И встречаться николи не могли!
— А как, ваше величество, насчёт заговорщиков — что суду-то сказать, о чём упредить, чтоб разнобою не случилось?
— Золотой ты человек, Иван Григорьевич, ничего не упустишь. Упредить! Что ж, так и поступим. Тело Ивана Милославского из могилы вырыть!
— Господи, государь, да на что тебе покойник сдался! Двенадцать лет в земле сырой лежит. Надо ли покой его тревожить?
— Замолчи, Фёдор Юрьевич! Надо! Ещё как надо! Другим в острастку.
— Так ведь прах там один, в гробу-то! Смрад один и тлен.
— А нам гроб раскрывать ни к чему. Вот как сделаем: поставим его под плахой, на которой заговорщиков казним. И им пострашнее будет, и другие призадумаются, как против царя Петра Алексеевича бунтовать, заговоры всякие затевать!
— День какой, государь, назначишь, на казнь-то?
— Назначу, Иван Григорьевич, тянуть не стану. Мне ехать в чужие края надобно, а тут на тебе — заговор!
— Может, повременишь, Пётр Алексеевич, при обстоятельствах таких?
— Плохо ты меня, Фёдор Юрьевич, знаешь. Ты у меня о державе пещись будешь, а я днём не поступлюсь. Пиши, Иван Григорьевич, — на Герасима-грачевника казнь состоится.
— Может, какой другой...
— Не будет другого, князь. Нетто забыл примету: на Герасима-грачевника кикимору выживают, по прилёту грачей о весне гадают: дружная ли будет. Вот мы её дружной и сотворим. Пиши: четвёртое марта! А дальше распоряжения будут: головы заговорщиков на железные рожки воткнуть и на несколько дней на Красной площади выставить для устрашения народу всенепременно. Как Васьки Голицына в Сергиевом Посаде. Сыновей Циклера в Курск на службу и в Москву николи не отпускать... Может, ещё людьми станут.