Страница 105 из 112
— Поохотиться едет, — пряча глаза, сообщил ему Константин.
— Ваше императорское высочество, — заволновался Курута, — Лунину пришли вопросные листы, и если ему известно это, он улизнёт...
Константин подошёл к камину, встал перед ним в привычной позе — расставив ноги, грея нывшую спину.
— Знаешь, Курута, — задумчиво промолвил он, — в одной комнате с Луниным я бы не стал ночевать, но если он сказал, что возвратится, значит, возвратится. Слово его верное...
Старый грек покосился на своего господина, он угадал его мысли: ах, как хотелось Константину, чтобы Лунин не вернулся, чтобы ушёл за границу, ведь недалеко от Варшавы можно неплохо спрятаться в Европе...
Но Лунин явился ровно через неделю, привёз для Константина хорошо освежёванную тушу лесного кабана и пару-тройку зайцев.
И снова не решился Константин предложить ему вопросы из листов следственной комиссии, хотя других заговорщиков уже давно схватили и отправили в столицу.
Долго не отваживался он напрямик заговорить с Луниным, опасаясь его дерзкого ответа. Тайком приготовил паспорт, проездную, деньги, сложил всё в большой конверт.
— Лунин, — сказал Константин как о чём-то незначительным. — Не хотите туда, на запад? Деньги, паспорт — всё готово, — торопливо прибавил он.
— У меня нет намерения предать своих товарищей, — спокойно ответил Лунин,— и я готов разделить с ними их судьбу...
— Что ж, прощайте, голубчик, — грустно произнёс Константин. — Не поминайте лихом.
— И вы, Константин Павлович, — пробормотал Лунин, — дай вам Боже за вашу доброту. Столько лет вы меня терпели...
Они вдруг шагнули друг к другу и крепко обнялись. Лунин вышел, а через час арестантская карета уже везла его в Санкт-Петербург.
Лунин был приговорён к высылке в Сибирь, и это угнетало Константина до конца его дней...
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Игуменья Мария проснулась ещё до света. Взглянула на крохотные кусочки стекла, оправленные в тяжёлую свинцовую раму, — за окном едва начинало сереть. С трудом, цепляясь за ободья узкой кровати, поднялась — спину схватывало нередко, особенно если долго ходила или сидела. Но бодрилась, сразу бралась за длинную палку — тот самый деревянный посох, что подарил ей в день свадьбы юродивый. Как сейчас помнила она его землистое лицо, густую чёрную бороду, простроченную нитками седины, лохматую голову со спутавшимися, давно немытыми и нечёсаными волосами.
«Игуменья Мария, возьми мой посох, — сказал он грубым хриплым голосом, — пригодится».
Она, радостная, юная, лёгкая, тогда изумилась. Вовсе она не игуменья, даже не монашенка, а Маргарита Нарышкина, теперь вот по мужу Тучкова, но юродивый насильно сунул ей палку в руки и исчез в толпе.
«В такой день от любого подарка не отказываются», — улыбнулся ей её Александр, красивый тем внутренним ярким светом, что всегда поражал её.
Лицо его как будто немного расплылось в её памяти, виделись одни лишь яркие голубые глаза, но, бросив взгляд на чуть выступающий в полумраке его портрет на стене, она словно бы обновила его образ в своей душе.
Наскоро плеснула холодной водой из кувшина в лицо, тщательно вымыла руки в медном тазу с душистым пенным розовым мылом из Парижа.
Только эту привычку — мыть руки парижским мылом — и сохранила она здесь, в обители. Ругала себя, но ничего не могла поделать.
И сёстрам привила этот грех — держать руки в чистоте и опрятности. Все они коротко стригли ногти, но пальцы их были изящны, и никогда не было под ногтями чёрной каёмки, хоть и ходили многие из них за скотиной, пахали землю и сажали овощи, рылись в земле, закладывая рассаду.
Так уж приучена была с детства Маргарита Нарышкина, эта привычка осталась на всю жизнь. И игуменья Мария лишь усмехалась, когда митрополит Филарет говорил ей о её святой жизни:
— Владыко, ты ещё не знаешь, как я грешна...
— Слава Богу, — крестился маленький Филарет, под длинной седой бородой которого едва виден был большой наперсный крест, — хоть одна грешная у нас — мать-игуменья, а то все кричат, что они святые...
Они давно подружились, сразу после того нелепого случая, когда Филарет наставительно сказал ей о такой же, как она, бородинской вдове, что смирением, видимо, заслужила Божью благодать. Тогда Маргарита, вспыльчивая и резкая, повернулась к владыке спиной, выскочила из его приёмной и даже громко хлопнула дверью. Она пришла к нему за утешением, за духовной помощью, измученная горем и пустотой, а получила лишь укоризненное замечание.
Тогда она приехала домой, закрылась в своём покое, не велела никому заходить и отказывать от дома всем посетителям.
Слуги отказали и Филарету, когда он заехал, поняв, как обидел Маргариту.
— Ничего, меня она примет, — не поспешил к выходу Филарет, а прошёл прямо в её комнату.
Она остолбенела, увидев владыку. Он низко поклонился ей, густым смиренным басом произнёс:
— Прости, обидел я тебя...
Она изумлённо подошла к его руке, приложилась, и слёзы полились у неё из глаз — едва начинали её жалеть, как просыпалась в ней страшная жалость к себе, и она рыдала от этой жалости.
Филарет строго попросил её перестать и дружески, но с пристрастием начал расспрашивать. Она рассказала ему, как на исповеди, что не знает, как теперь жить, что жизнь для неё утратила всякий смысл, что она не ведает, чем она так прогневила Бога — он отнял всё, что у неё было.
Они долго беседовали, много раз встречались и позже, и святитель наставлял Маргариту, помогал ей обрести душевный покой и полное приятие воли Бога. Она как будто блуждала в потёмках, а Филарет помог ей выйти на свет.
Потом она поселилась в Бородине, не в силах далеко отойти от дорогих могил, но её не оставили в покое то и дело появлявшиеся горемыки. Приковылял старик, воевавший здесь, в Бородине, и оставшийся без ноги. Его она приютила в своей сторожке, а самой пришлось обустроить новое, уже постоянное жильё.
Потом привезли парализованную и почти не говорившую крестьянку — муж так избивал её, что она перестала двигаться, а две её девочки вынуждены были скрываться от побоев вечно пьяного отца в лесу.
Маргарита приняла горячее участие в судьбе крестьянки, взяла над ней опеку, привезла и двух её дочерей. Из соседнего села пришла ходить за больной крестьянкой девушка.
И очень скоро увидела себя Маргарита окружённой людьми, чьи горести заставляли её искать возможности помочь им...
Игуменья Мария вытерла руки чистейшим полотенцем и только тогда стала на колени перед иконами.
Рассвет уже расстелил по земле розовые лучи ещё не видного за лесом солнца; от прямоугольного пруда, выкопанного посреди обители, струился лёгкий туман, а на траве высыпали бусинки росы, загоравшейся от прикосновения солнечных лучей.
Опираясь на высокий посох с загнутой ручкой, отполированной до блеска, Маргарита добрела до своего храма и взглянула на него с любовью и благоговением.
Мраморные колонны, подпиравшие карниз усыпальницы, возносились гордо и величественно, резные двери ещё закрывали вход, а ветер слегка шевелил языки висевших под навесом колоколов, и они издавали негромкий звук, словно приглашали к утреннему бдению у могил.
Она постояла на коленях возле надгробия, вспомнила, как в первые годы часто спускалась в склеп, надевала на голое тело вериги, истязала свою плоть.
Филарет запретил ей носить вериги, перебирать детские игрушки Николушки, постоянно блуждать в потёмках вокруг храма, приказал сложить в сундук всё, что осталось от дорогих ей людей.
Он наставлял её спокойно и строго, указывал на её слишком сильную привязанность к житейским делам, и постепенно она поняла, что не ей одной послал Бог несчастья, не только её заставляет осознать бренность и временность земного пребывания.
Под руководством Филарета приняла она постриг в монахини, а через несколько лет, когда община её разрослась, вокруг неё было уже около двухсот человек, зависевших от её воли, доброты и снисходительности, он рукоположил её в настоятельницы нового женского монастыря и в диаконисы.