Страница 18 из 36
Раскаленный гвоздь – мысль, точно вколоченная в мозг, страшно мучила Кэремясова, не давая забыться сном: план!
Сколько можно долдонить об одном и том же? Увы и ах! Если бы это было в его или вообще в чьей-то власти, – разом и прекратил бы. Мигом и погрузился бы в нирвану… Знал: напрасно мечтать о блаженном забвении. Засни паче чаяния – все одно не явится босоногое детство, не забулькает ручеек плескучий, не забормочет бор дремучий. А ведь это, и только это, спасло б. В смутно-бескрылом сне станет еще хуже, муторней. Тревога, какую сейчас хотя бы можно обмысливать, ища выхода, в беспомощном, обморочном состоянии, опутает цепкой колючей сетью; и будет напрасно трепыхаться все существо в беспокойных судорогах, вскрикивать несуразное и стонать, как немое. Немое и есть.
«Все ли первые секретари так мучаются, когда грозит срыв плана? – кольнул горячий гвоздь. – Или я так психую потому, что «уж больно хорош»?» И другие мелкие соображеньица стали выскакивать дождевыми пузырями. Среди прочих и такое: вторым секретарем за спиной первого работать было куда спокойнее. Этот пузырь тут же и лопнул. Второй продержался подолее: может, эдак-то, до сердечных спазм, переживается только в первые годы; потом притерпишься и… «Только не это!» – ужаснулся воистину: представил каким-то образом себя, живого, вибрирующего каждым нервом человека, невозмутимым, с цинично-хитрым взглядом чиновником – только не это.
Кто-то, наверное, подумал сейчас о Кэремясове: на него напала икота. Придется вставать, плестись на кухню. Кстати захотелось и закурить.
Напившись через носик заварника густого чаю, с наслаждением затянулся «Вегой». Кто, хотелось бы знать, помянул его среди ночи? Что – Зорин, не сомневался. Кто, как не он, должен переживать не меньше, а даже больше, чем Кэремясов? После сорока лет безупречной работы завалить план и, не исключено, вылететь с позором из директорского кресла – это и переживет не всякий…
Время по секундам капало из крана.
«Черт, и не позвонит. Наверняка думает, что я дрыхну без задних ног, – как будто и не без обиды подумал Мэндэ Семенович, хотя не был вполне уверен, что тот вернулся из поездки на дальние прииски. Но вдруг вернулся и привез добрые вести? И тут же поверил, что так и есть. – Ну, чертушка! Ну, Михаил Яковлевич!» Знает он этих старых зубров: самую благую новость из них клещами нужно вытягивать. А чтобы такой стал трезвонить, еще и ночью, – думать нечего… Настроение заметно улучшилось. Если Зорин приехал, сейчас уж точно не спит. Скорее всего чаевничает. Улыбнулся поощрительно: не мог поручиться, что Таас Суорун с устатку не пропустил шкалик-другой, что и третий не задержится. «Брякнуть ему, что ли? Если даже и разбужу, ничего страшного. Но, чую, бодрствует старик. Наверняка бодрствует!»
Долго не отвечали. Кэремясов уже хотел положить трубку, как в ней наконец-то возник густой хриплый бас:
– Зорин слушает.
– Добрый вечер, Михаил Яковлевич!
– Мэндэ Семенович? Здравствуйте! Но сейчас уже не вечер, ночь на дворе.
– Разбудил вас – простите.
– Да я только что приехал. Машина в пути завязла, – голос в трубке внезапно пропал.
– Михаил Яковлевич…
– Погодите чуток… – прошуршал шепот, – Не ложилась моя старуха, пока не дождалась. Только вот уснула. А телефон наш, на беду, у самых дверей в спальню…
– Михаил Яковлевич, вы сейчас ложитесь?
– Да нет пока… Чаю попью, то, се… Как-никак вернулся из дальней поездки…
– Можно мне сейчас наведаться к вам? Я тихонечко…
– Если спать не намерены, приходите… Жду вас.
Дома казалось жарко, а на улице – холодрыга. Из глубокого распадка гор, нависших над поселком с двух сторон, тянуло прохладным ветром. Лужи прихватило ледком. Кэремясов поднял воротник пиджака, запахнул грудь.
Небольшой поселок в три улицы, растянувшиеся вдоль берега речки, тихо дремал в тускло-призрачном свете северной ночи. Лишь изредка кое-где взбрехивали добросовестные псы и тут же смущенно замолкали.
Зрелище, какое представлял собой Зорин, ничуть не удивило Кэремясова: лишь в трусах и майке, в галошах на босу ногу, он пытался напялить мокрые болотные сапоги на высоко торчащие столбы забора. С кряхтением, с пофыркиванием и произнесением про себя каких-то слов это удалось. Затем два-три раза шваркнул заляпанными вдрызг липкой грязью штанами о штакетник. Убедившись в тщетности стараний сбить присохшие ошметки, принялся было отколупывать ногтями; но скоро прекратил «мартышкин труд», забросил штаны на жердины.
– Высохнет, так отлипнет сама, – пробормотал и про себя, и для Кэремясова, приветствуя таким образом, как бы говоря: «Я с первой минуты видел, когда вы подошли, и торопился поживее закончить неприятные, но необходимые дела, чтобы после полностью быть к вашим услугам». Так или приблизительно так. Взгляд на небо предполагал, что и Кэремясов не преминет задрать голову, и тогда, пред ликом небес, можно считать, само собой затеется разговор на равных. Начнется же с естественного в такой ситуации вопроса:
– Не задождит?
Кэремясов отвечал соответственно:
– Не должно бы! Синоптики обещали ясную погоду… Ну, как съездилось, Михаил Яковлевич?
– А вот… – зябко передернув голыми плечами, кивнул на увешанный мокрой амуницией забор. – Холодновато, кажись…
Ну хитер! Кэремясов решил терпеть: «Ладно, пусть потомит его, Кэремясова, если это доставляет удовольствие…» Новости, которые привез Зорин, последние сомнения отпали, должны быть самыми замечательными. Чуял. По походке видел.
На кухне Зорин потянулся к выключателю.
– Не стоит, Михаил Яковлевич. И так видно.
– И то верно. Ведь нам читать не надо. Мимо рта не пронесем, – хозяин принялся варить чай. По-приисковому.
Интонация предстоящей беседы нащупывалась исподволь, неторопливо.
– Уже глубокая ночь, а вы чего-то не спите?
– Сон не идет.
– У молодого небось кровь играет. Когда под боком такая раскрасавица! Я бы от усталости заснул, как мертвый. Гхэ… Гхэ… – закашлялся. Случайно? Или… специально: мол, в ответе он и не нуждается. А факт есть факт.
Кэремясова покоробило. Смутился и оттого – не знал: обидеться или нет. Едва ли Зорин думает, что такими словами опошляет святое. Здесь подобные вещи говорятся как само собой разумеющееся. Мэндэ Семенович не сегодня уловил это. Другое дело, что привыкнуть к подобному тону, тем более принять его, – нет. Душа протестовала!
Зорин, само собой, не придал сказанному никакого скрытого значения, уже и забыл, прокашлявшись.
Дистанция же в предстоящем разговоре тем не менее определялась.
Глядя на сутуловатую спину колдующего с чаем Зорина, Кэремясов помимо воли поймал себя на том, что как бы и раздражился. А ведь такого ощущения сначала не было. В чем же дело? Мелочь, может быть; думать о ней ни к чему бы; но если эта ничтожная мысль свербит мозг: «Неужели Зорин не мог одеться ради гостя? Щеголяет в задрипанных подштанниках! Штанов у него, что ли, не хватает?» В иное время, помнится, помятость директора комбината не вызывала неприязни. Теперь же… И, главное, родилось ощущение как будто невзначай, ни с того ни с сего. Вдобавок что-то бурчит или мурлычет себе под нос – песню, надо думать. А поет он всегда одно и то же: старые приисковые да лагерные.
Кажется, забыв о госте, Зорин и на сей раз бурчал что-то про Колыму.
Что, песни он пришел слушать? Напрасно он это сделал. Суетится, как мальчишка. И правильно, разозлился уже на себя, если за такового и принимает его этот тертый, битый и мрачноватый хозяин тайги. «Пора! Пора уже научиться сдерживать свои детские порывы! Не в первый же раз кидается в объятия, чтобы нарваться на кулак!» Единственно чего сейчас боялся Мэндэ Семенович: завестись. Сдерживал себя. «Все! С этого дня – никаких улыбочек! Никакого панибратства!» Не испарилась и надежда, что…
– Ну, садитесь, потрапезничаем! – Зорин, донельзя, видно, довольный достигнутым результатом, с неожиданной улыбкой широченным хлебосольным жестом развернул перед Кэремясовым роскошное зрелище пира.